Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из ректума Вибо Герритсзона вырывается горячее и вонючее облако ужаса.
— Следите внимательно, — Маринус кивает де Зуту и Туоми: каждый из них держит бедро больного. — Чем меньше движений, тем меньше случайных повреждений. — Узаемон видит, что семинаристы не очень‑то понимают, о чем речь, и переводит им. Илатту усаживается верхом на верхнюю часть живота пациента, спиной к нему, оттягивает вниз вялый пенис, а главное, не позволяет пациенту видеть нож. Доктор Маринус просит доктора Маено поднести лампу поближе к прочерченной линии и берет скальпель. В это мгновение лицом он напоминает фехтовальщика.
Маринус вонзает скальпель в живот Герритсзона.
Тело больного натягивается, как единый мускул. Узаемон вздрагивает.
Четверо семинаристов смотрят, зачарованные.
— Толщина жира и мускулов варьируется, — говорит Маринус, — но мочевой пузырь…
С заткнутым ртом, Герритсзон издает громкий крик, совсем не похожий на крик оргазма.
— …мочевой пузырь, — продолжает Маринус, — обычно на глубине, равной длине большого пальца.
Доктор удлиняет кровавый разрез: Герритсзон визжит.
Узаемон заставляет себя смотреть: литотомия неизвестна за пределами Дэдзимы, и он согласился подтвердить слова Маено, когда тот будет выступать с отчетом перед Академией.
Герритсзон фырчит, как бык, глаза блестят от слез, и он стонет.
Маринус обмакивает левый указательный палец в рапсовое масло и вставляет в анус Герритсзона до упора. — Этому пациенту следовало заранее опорожнить кишечник. — В нос бьют запахи гниющего мяса и сладких яблок. — Нащупываем камень через ампулу прямой кишки… — правой рукой он вводит щипцы в кровоточащий разрез, — и проталкиваем из fundus[66]поближе к разрезу… — жидкие экскременты вытекают из ануса пациента на докторскую руку. — Чем меньше врач шурует щипцами, тем лучше. Одного прокола вполне достаточно, и — ага! Почти что… и… ага! Ессо siamo![67]— Маринус вынимает камень, убирает палец из ануса Герритсзона и вытирает руки о свой фартук. Камень большой, размером с желудь, желтый, как мертвый зуб. — Кровотечение из разреза надо остановить, прежде чем наш пациент умрет от потери крови. Домбуржец и Корконянин, прошу отойти, — Маринус заливает разрез другим маслом, а Илатту накрывает его заскорузлой салфеткой.
Из заткнутого рта Герритсзона вырывается вздох, как только боль из невыносимой становится ноющей.
Доктор Маено спрашивает:
— Что это за масло, доктор, если не трудно?..
— Экстракт из коры и листьев Hamamelis japonica[68], так я назвал это растение. Местная разновидность гамамелиса, уменьшает риск воспаления — этому меня научила одна старая необразованная женщина много жизней тому назад.
«И Орито тоже, — вспоминает Узаемон, — училась у старой травницы в горах».
Илатту меняет салфетку, затем закрепляет ее на талии Герритсзона. «Пациент должен лежать так три дня; есть и пить понемногу. Моча будет сочиться через рану в стенке мочевого пузыря; надо быть готовым к лихорадке и вздутиям, но моча начнет полностью выходить обычным путем через две или три недели, — Маринус вынимает кляп изо рта Герритсзона и говорит ему:
— Столько же времени потребовалось Сиако, чтобы вновь начать ходить после увечий, которые вы нанесли ему прошедшим сентябрем, помните?
Герритсзон разлепляет глаза:
— Да… пошел… ты…
— Мир на Земле, — Маринус кладет палец на губы пациента, покрытые герпесными язвами. — И благополучия всем людям.
В столовой директора ван Клифа шумно: шесть или восемь разговоров на японском и голландском ведутся одновременно, серебряные столовые приборы звенят о превосходного качества фарфоровую посуду, и, хотя еще не вечер, канделябры освещают поле битвы: козьи кости, рыбьи хребты, хлебные корки, клешни крабов, панцири лобстеров, куски бланманже, листья и ягоды остролиста[69], упавшие с потолка. Стена между столовой и комнатой для переговоров убрана, так что Узаемону видна вся бухта: вода темно — серая, и горы наполовину стерты холодной моросью, от которой снег, выпавший прошлой ночью, превратился в слякоть.
Малайские слуги директора заканчивают играть одну песню на скрипке и флейте и начинают другую. Узаемон вспоминает мелодию с банкета прошлого года. Переводчики с рангом прекрасно понимают, что голландский Новый год — двадцать пятого декабря — совпадает с рождением Иисуса Христа, но об этом не говорится вслух, чтобы какой‑нибудь амбициозный осведомитель не смог обвинить их в потакании христианскому богослужению. Рождество, как заметил Узаемон, очень странно влияет на голландцев. Они начинают невыносимо скучать по дому, становятся грубыми, веселыми и сентиментальными, зачастую одновременно. К тому часу, когда Ари Грот приносит сливовый пудинг, директор ван Клиф, его заместитель Фишер, Оувеханд, Баерт и юный Ост уже не просто пьяны, а пьяны почти что в стельку. Только гораздо более трезвые Маринус, де Зут и Туоми поддерживают беседу с японскими гостями банкета.
— Огава-сан? — Гото Шинпачи выглядит озабоченным. — Вы больны?
— Нет-нет… Прошу прощения. Гото-сан задал мне какой‑то вопрос?
— Насчет фразы о красоте музыки.
— Я бы лучше слушал, — заявляет переводчик Секита, — поросят, которых режут.
— Или как у человека вырезают камень, — говорит Арашияма, — да, Огава?
— Ваше описание не лишило меня аппетита, — Секита заталкивает в рот еще одно яйцо с пряностями, целиком. — Эти яйца так хороши.
— Я бы скорее доверился китайским травам, — говорит Ниши, похожий лицом на обезьяну, отпрыск враждующей династии нагасакских переводчиков, — чем голландскому ножу.
— Мой родственник доверился китайским травам, — отвечает ему Арашияма, — со своим камнем…
Заместитель директора Фишер гогочет и громко стучит кулаком по столу.
— …и умер в мучениях, рассказ о которых точно отбил бы у вас аппетит.
Нынешняя дэдзимская жена ван Клифа, одетая в белоснежное кимоно и звенящие браслеты, сдвигает дверь и скромно кланяется залу. Разговоры тут же смолкают, а те, кто еще помнит о манерах, не таращатся, а смотрят в сторону. Она что‑то шепчет на ухо ван Клифу, отчего его лицо просветляется; он шепчет ей и шлепает ее по заду, как крестьянин шлепнул бы быка. Кокетливо изобразив обиду, она возвращается в личные апартаменты ван Клифа.
Узаемону кажется, что ван Клиф подстроил эту сцену, чтобы похвастаться своей красоткой.
— Какая жалость, — мурлычет Секита, — что ее нет в меню.