Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вас сажают на лавку, посреди стола дымится нарком исконный русский чугунок, пока еще прикрытый специальной крышкой. Стол конечно же отменно сервирован. Ничего лишнего, ведь тут Рерих, он не может и не должен быть загроможден, тарелки с голубой каймой и с голубыми — по донышку — витязями, серебряные вилки, серебряные ножи. И все. Здесь нет закусок. Организм требует прежде всего горячего. Это большое заблуждение — закуски. Здесь предпочитают начинать с горячего. Позже, если будет такая необходимость, можно перейти и к закускам. А какое горячее у Петровых! В Москве вы найдете такое, может, у одного из тысячи; пожалуй, у одного из десяти тысяч. Да что такое? — удивитесь вы. А вот, пожалуйста! Хозяйка приоткрывает чугунок. Душистый аромат щекочет ваши ноздри, так что у вас невольно побежали слюнки. Вы пытаетесь скрыть это (неудобно в самом деле — ведь вы воспитанные люди), и вот вам кладут в тарелку… но что это? Вам кладут обыкновенные голубцы! Однако не спешите разочаровываться. Дело в том, что для гостей у Петровых хранится особая пятилитровая банка маринованных листьев винограда (каждый год такую банку дарят Петровым армянские друзья-журналисты), и шик-то в том и заключается, что голубцы заворачиваются не в листья наскучившей всем капусты, а в виноградные листья. Вот в чем изюминка! В чем особинка! Вот откуда этот особый аромат! Эта душистая крепость и терпкость запаха! И все это называется долма.
Да, таких голубцов вы еще не пробовали в своей жизни.
Вы облизываете пальчики.
И сам собой течет прекрасный разговор…
…— Юрик, тебе завернуть шубу? Или ты сначала посмотришь ее? — Люсьен улыбается.
— Да ты что, Люсьен? Конечно, завернуть. Будто я не видел ее.
— Ну, а все-таки…
— Нет, нет, даже и смотреть не буду. — Юрик давно отдал деньги, и ему было совершенно наплевать на шубу. Пусть она хоть и вся в дырах — ему какое дело? Главное — хорошо посидеть, поговорить.
Юрик, между прочим, любил разговаривать с Люсьен, в безыскусности ее запросов и искренности тона пробивалась настоящая жизнь, которая ведь нередко рядится в заумные слова и философствующую посредственность.
— Завидую я твоей сестре, — продолжала с тихой задумчивой улыбкой Люсьен.
— Почему?
— Ну, знаешь ли, Север, что-то необычное… Представляю холод, уютный домик, печка топится… Никогда не видеть мне такой жизни.
— Попроси Владика, свозит тебя на Север.
— Ох, Владика! Сказал тоже! Да он никогда никуда не берет меня с собой.
— Творческая работа требует вдохновения. А для этого нужно одиночество, — сказал Юрик.
— Представляю, какие вы там бываете одинокие… — по-доброму усмехнулась Люсьен.
— А что, о нас, журналистах, бог знает что думают… А на самом деле кто на свете самые работяги? Мы!
— Уж лучше бы вы правда поменьше ездили, побольше дома сидели…
В минуты этого разговора Люсьен с Юриком сидели на кухне одни. Петров, как всегда вечером, играл с сыном очередную партию в шахматы. Юрик Устьянцев вообще с трудом узнавал в Петрове Петрова, когда бывал у него дома. Петров был собран, строг, суров. Сын побаивался его. Жена заискивала. Во всяком случае, когда у них все было нормально, Люсьен относилась к мужу, вот как древняя женщина относилась к хозяину дома: ловила каждое его слово, без звука выполняла все, что он ни говорил. Юрик не помнил, чтобы на глазах у чужих людей Люсьен спорила с Петровым. Вез гостей, когда они одни, — это их дело; может, они как кошка с собакой живут, — а вот на людях — образцовая семья: строгий, но справедливый муж, послушная, мягкая жена. И Петров, кстати, проповедовал образец именно такой семьи. Если в семье, говорил он, не будет культа отца, ребенок вырастет безнравственным. А именно? — спрашивал Устьянцев. (В душе он соглашался с Петровым, особенно когда вспоминал свою крикливую, взбалмошную жену Гальку; сын под ее истеричным влиянием плевал на любые слова Устьянцева.) Во-первых, перечислял Петров, ребенок, не знающий культа отца, по-настоящему не будет любить мать. Да, да! Когда он подрастет, он плюнет на нее. На ее мягкость, потворство, заискивание, на всю ее так называемую материнскую любовь. Во-вторых, не уважая отца, он не будет уважать труд. Да, да! И как следствие — безделье, нытье, сидение на шее у родителей, дворовые привычки и так далее. В-третьих, он никогда не сможет по-настоящему полюбить девочку, девушку, женщину. Да, да! Потому что он с детства будет презирать их, впитает это презрение с кровью — через отношения родителей между собой. В-четвертых, он сам никогда не сможет стать настоящим отцом. Да, да! Потому что не будет знать, что отец — это ответственность за благо в семье, за ее мир, покой. В-пятых, он и для общества вырастет потерянным человеком. Да, да! Потому что не уважающий отца, не любящий мать — бесполезная тварь на свете, — он не может творить и созидать, он может только паразитировать и пожирать. Еще? — спрашивал Петров. Достаточно! — отмахивался Устьянцев.
Было что-то в словах Петрова от правды.
Конечно, было.
Но Устьянцев не сумел привить такую философию жене. Не может привить и Анне, но по другой причине: что-то ему не очень хочется, чтобы она постоянно была рядом. Чтоб родила ему. Чтоб смотрела ему в рот. Чтоб воспевала культ Устьянцева в семье.
А почему?
А черт его знает! Ведь семь лет рядом, а что в ней? Ни рыба ни мясо. Какое-то бесконечное телесное и душевное спокойствие. Штиль. А страсти где? Где жизнь, наконец? Где?!
Выиграв у сына две партии (Петров всегда играл с ним всерьез, не подыгрывал: воспитывал в нем мужской характер) и уложив сына спать, Петров вернулся на кухню.
— О чем разговор? — Спокойный, серьезный, он сел на лавку, строгим взглядом окинул Люсьен и Устьянцева. Нет, в самом деле, Юрик никогда не мог привыкнуть к Петрову домашнему, к этому его образу уверенного в себе хозяина, главы семьи, слово которого — закон. Отсюда и