Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты помог им выяснить, кто эти чужеземцы, таксилиец?
Он покачал головой.
Малазанский императорский флот. Адмирал Нок. Больше некому. Тисте эдуры заметно оживились.
– В чём дело? Чему они так радуются?
– Бедняги малазанцы. – Он осклабился. – Вопрос в позиции, понимаешь?
– Не совсем.
– Если они продолжат идти за нами вслед, если их курс лежит на север, чтобы обогнуть полуостров, они обречены.
– Почему?
– Потому что теперь, Самар Дэв, остальная часть эдурской флотилии – все боевые корабли Томада Сэнгара – находятся у малазанцев за спиной.
Ледяной ветер проник под одежду Самар Дэв, вызывая озноб.
– Они собрались на них напасть?
– Они собрались их уничтожить, – сказал таксилиец. – И я видел эдурское колдовство, так что скажу тебе: очень скоро Малазанская империя лишится своего флота. Погибнут все мужчины и женщины, будь они прокляты, кто там сейчас на борту. – Он наклонился, словно желая сплюнуть, но, сообразив, что ветер дует в лицо, сдержался, и только ухмылка сделалась ещё шире. – За исключением, разве что, одного-двух… соискателей.
Это что-то новое, подумалось Банашару, пока он торопился в кабак Купа, стараясь не слишком вымокнуть под проливным дождём. За ним следили. В прошлом такое открытие привело бы его в ярость, и он поспешил бы расправиться с преследователем, сперва выпытав у недоумка все подробности, чтобы затем ещё более жестоко покончить с тем, кто его нанимал. Но сейчас он мог лишь хмыкнуть себе под нос. «Да, господин (или госпожа), он просыпается после полудня, неизменно, примерно шестую часть колокола прокашливается, и чешется, и щёлкает вшей, после чего наконец выходит из дома. Господин (или госпожа), направляется он в одно из шести самых сомнительных заведений и там, смешавшись с завсегдатаями, ведёт споры о природе религии – или о налогообложении и повышении портовых сборов? Или о том, что на отмелях Джакатана внезапно поредели косяки коравалов? Или жалуется на паршивую работу сапожника, который клялся, что сумеет обратно пришить подошву на левом ботинке… что? Воистину, господин (или госпожа), всё это, конечно же, некий подлый шифр, и даю вам слово, так же верно, как то, что я способен прокрасться незамеченным за кем угодно, что я почти, почти его разгадал…»
Такие воображаемые разговоры в последние дни стали его единственным развлечением. Боги, как же это ничтожно. Впрочем, меня всегда забавляли возвышенные страдания. А к тому времени, когда он переставал находить это забавным, он напивался, и солнце со звёздами успевали завершить очередной переход на этом бессмысленном небосводе. Если, конечно, он по-прежнему был на месте… над островом уже неделю висела столь плотная завеса серых туч, что впору было и усомниться. Если дождь так и будет хлестать – волны попросту нас поглотят. Торговцы с материка будут впустую кружить там, где прежде высился остров Малаз. Кружить они будут, кружить… и лоцманы будут скрести в затылке… Он вновь предался обычной усладе, рождая перед внутренним взором картины, исподволь замешанные на презрении ко всему, что так свойственно людям, – безнадёжной некомпетентности, глупости, лени и криворукости… да что говорить, он до сих пор ковылял, хромая, как одноногий ловец акул – а ведь сапожник вышел его встречать босиком, – Банашар должен был заподозрить неладное. Или нет?
«В общем, императрица, дело было так. Бедолага оказался наполовину виканцем и поплатился за это, поскольку вы отказались обуздать толпу. Его гнали – о, Великая! – камнями и дрекольём, пока он мог идти, не падая в воду головой вниз. Он лишился всех своих сапожных инструментов и запасов, всего, чем он зарабатывал на жизнь, понимаете ли. А я… что тут сказать, жалость – моё вечное проклятие… да, императрица, вы от этого не страдаете, и тем лучше для вас, я бы сказал… но на чём я остановился? Ах да, жалость взяла меня в оборот и подтолкнула в объятия милосердия. Худ свидетель, мои деньги были куда нужнее этому бедолаге, чем мне самому, хотя бы для того, чтобы похоронить наконец младенца-сына, которого он всё это время таскал за собой, да, того самого, с проломленным черепом…» Нет, прекрати это, Банашар.
Довольно.
Пустые умствования, игры без всякого смысла, верно? Ничего, кроме потворства своим слабостям, да ещё перед какой публикой – все эти шепчущиеся призраки со своими намёками, их предположения и плохо скрытые угрозы… Они, кому всё наскучивает так скоро, и есть зрители – и мои свидетели тоже, всё это море сумрачных лиц во тьме, у которых мои отчаянные порывы, вечные поиски человеческой поддержки не вызывают ничего, кроме нетерпения и раздражения, в беспокойном ожидании, когда же можно будет наконец посмеяться. Воистину, всё это пышное красноречие было направлено лишь на него одного – и Банашар это прекрасно осознавал; прочее было ложью.
У ребёнка с проломленным черепом было не одно лицо, скособоченное, обмякшее в смерти. Не одно, не десять, не десять тысяч. Лица, о которых он не мог позволить себе вспоминать в своём медленном, дремотном существовании, перетекавшем изо дня в день, из ночи в ночь. Они были подобны кольям, вбитым глубоко в землю, пригвождавшим к месту любой груз, который он пытался тащить за собой, и с каждым шагом сопротивление нарастало, петля на шее сжималась всё туже – и никакому смертному такое выдержать было не под силу… мы задыхаемся под тем, чему становимся свидетелями, нас душит это паническое бегство, и нет, так не пойдёт, так нельзя. Не обращайте на меня внимания, дражайшая императрица. Я вижу, как незапятнан ваш трон.
О, вот наконец и ступени, ведущие вниз. Вожделенный «Висельник», каменный эшафот, залитый грязными слезами, вызов неловкой хромоте спускающегося гостя, шаткая неуверенность – неужто это всего лишь лестница в таверну? Или таков мой преображённый храм сквозняков, эхом отзывающийся на бессмысленные стенания родственных душ, о, как я жажду твоих объятий…
Он задержался на входе, постоял в полумраке. Под ногами, там, где расползлась брусчатка, была лужа, и стекавшая с него вода добавляла ей глубины; с полдюжины лиц, бледных и грязных, как луна после пылевой бури, обернулись к нему… на мгновение, и тут же вновь отвернулись.
Моя восторженная публика. Да, вернулся твой трагический фигляр.
Там в одиночестве за столом восседал человек чудовищной внешности и габаритов. Он сидел, сгорбившись, крохотные чёрные глазки поблёскивали из-под нависавших надбровий. Волосат он был сверх всякой меры. Витые клочья волос торчали из ушей, тёмные, цвета эбонита, кудрявые пряди мешались с густой бородой, неряшливой, как чаячье гнездо, скрывавшей шею и спускавшейся ниже, на мощную грудь; щёки также были полностью заросшими, длинные волосья торчали даже из ноздрей, подобные корням деревьев; брови напоминали разлохмаченные пеньковые жгуты, покатый низкий лоб был почти не виден за густой шевелюрой. И невзирая на более чем почтенный возраст – по крайней мере, так гласили слухи, поскольку никто в точности не знал, сколько ему лет, – волосы он красил в цвет самых чёрных кальмаровых чернил.