Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понимала, что переделывать его не нужно. Просто нужно помочь ему быть самим собой. Я не могла этого сделать. Слишком много времени приходилось мне тратить, чтобы заработать на жизнь моего семейства. О моих затруднениях Есенин ничего не знал. Я зарабатывала концертами, случайными спектаклями. Мы продолжали встречаться, но уже не каждый день. Давид Гутман и Виктор Типот пытались организовать театр «Острые углы». Начались репетиции пьесы Мариенгофа «Вавилонский адвокат». Мы с Никритиной получили в ней интересные роли.
С Есениным чаще всего встречались в кафе. Каждое новое стихотворение, посвящённое мне, он тихо читал. В стихотворении «Ты такая ж простая, как все…» больше всего самому Есенину нравились строчки: «Что ж так имя твоё звенит, // Словно августовская прохлада» – и он повторял их.
Как-то сидели Есенин, я и С. Клычков. Есенин читал только что напечатанные стихи:
Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу…
Клычков похвалил, но сказал, что оно заимствовано у какого-то древнего поэта (не запомнила). Есенин удивился: «Разве был такой поэт?» А минут через десять стал читать наизусть стихи этого поэта и хитро улыбался.
Он очень хорошо знал литературу. С большой любовью говорил о Лескове, о его замечательном русском языке. Взволнованно говорил о засорении русского языка, о страшной небрежности к языку в газетах и журналах. Он был очень литературно образованным человеком, и мне непонятно, когда и как он стал таким. Несмотря на свою сумбурную жизнь, много стихов и даже прозу знал наизусть.
Помню, сидели в кафе Михаил Кольцов, Кармен, Есенин, какая-то очень красивая женщина в большой шляпе и я. Есенин очень волновался, опять говорил о засорении русского языка. Читал Пушкина, Гоголя, Лескова наизусть. Вспоминается добрая улыбка Михаила Кольцова, какое-то бережное отношение к Есенину.
3 октября 1923 года, в день рождения Сергея, я зашла к Никритиной. Мы все вместе с Сергеем должны были идти в кафе. Там, внизу, в отдельном кабинете, собирались торжественно праздновать этот день. Но ещё накануне он пропал, и его везде искали. Шершеневич случайно увидел его на извозчике (на Тверской) и привёз домой. Он объяснил своё исчезновение тем, что – «Мама мучилась ещё накануне, с вечера». Сестра Катя увела его, не показывая нам.
Читая «Роман без вранья» Мариенгофа, я подумала, что каждый случай в жизни, каждую мысль, каждый поступок можно преподнести в искажённом виде. И вспомнилось мне, как в день своего рождения, вымытый, приведённый в порядок после бессонной ночи, вышел к нам Есенин в крылатке, в широком цилиндре, какой носил Пушкин. Вышел и сконфузился. Взял меня под руку, чтобы идти, и тихо спросил: «Это очень смешно? Но мне так хотелось хоть чем-нибудь быть похожим на него…» И было в нём столько милого, детского, столько любви к Пушкину, и, конечно, ничего кичливого, заносчивого, о чём писал Мариенгоф, в этом не было.
За большим, длинным столом сидело много разных друзей его – и настоящих, и мнимых. Был Воронский.
Мне очень хотелось сохранить Есенина трезвым на весь вечер, и я предложила всем желающим поздравлять Есенина, чокаться со мной: «Пить вместо Есенина буду я!» Это всем понравилось, а больше всего – самому Есенину. Он остался трезвым и очень охотно помогал мне передёргивать и незаметно выливать вино. Мы сидели с ним рядом на каком-то возвышении. Неожиданно подошла молодая девушка с бутылкой в руке, истерически крикнула несколько раз: «Пей!» – он отстранил руку. Она подошла и плеснула вином, закатила истерику и упала. Я сказала, чтобы вынесли её. Настроение у меня испортилось. Долгое время я его не видела.
* * *
Помню, сидели в кафе я, Никритина, Мариенгоф. Ждали Есенина, но его не было. Вдруг неожиданно поднялся снизу. Прошёл прямо в середину. Бледный, глаза тусклые. Долго всех оглядывал. Может, и не увидел нас, а может, и увидел. В кафе стало тихо.
Все ждали, что будет. Он чуть улыбнулся и сказал: «А скандалить пойдём к Маяковскому…» И ушёл.
Я знала, что его все больше и больше тянуло к Маяковскому, но что-то ещё мешало. С Маяковским в жизни я встречалась несколько раз, почти мельком, но у меня осталось чувство, что он умеет внимательно и доброжелательно следить за человеком. В жизни он был другой, чем на эстраде.
Я жила в комнате вдвоём с сыном. Как-то рано вечером (сын гулял с няней) я сидела у себя на кровати и что-то шила. В дверь постучали, и вошёл Маяковский.
Он пришел к моему соседу по квартире, режиссёру Форейгеру. Попросил разрешения позвонить по телефону.
«Вы – Миклашевская?» – «Я». – «Встаньте, я хочу посмотреть на вас». – Он сказал это так просто, серьёзно, что я спокойно встала. «Да…» – сказал он.
Поговорил немного о театре и, так и не дотронувшись до телефона, ушёл. И хотя он ни звука не сказал о Есенине, я поняла, что интересовала его только потому, что моё имя было как-то связано с Есениным, он думал о нём.
Маяковского волновала судьба Есенина. Второй раз, увидев меня в антракте на каком-то спектакле, подошёл, поздоровался и сказал: «Дома вы гораздо интереснее. А так я бы мог пройти мимо и не заметить вас».
Режиссёр Форейгер Н. М. предложил мне за какой-то соблазнительный паёк участвовать в его концертах.
В Доме журналиста на Никитском бульваре приготовил со мной акробатический танец.
Когда я выскочила на сцену в розовой пачке, я увидела Маяковского (эстрада у них низкая). Он стоял сбоку, облокотившись на эстраду. У него были грустные глаза. Я танцевала и чувствовала, что ему жалко меня. Кое-как закончив свой злосчастный танец, я сказала Форейгеру: «К чёрту твой паёк! Больше я выступать не буду».
В последний раз я видела его в 1926 году, перед отъездом на работу в Брянский театр. Я сидела за столом в ресторане Дома актёра. Маяковский быстро подошёл, почти лёг на стол, протянул свои большие руки, не обращая внимания на сидящих со мной, поцеловал мне руку и опять очень серьёзно: «А всё-таки вы очень интересная женщина».
* * *
Многие «друзья» Есенина мне очень не нравились. Они постоянно твердили ему, что его стихи, его лирика никому не нужны. Прекрасная поэма «Анна Снегина» вызвала у них ироническое замечание: «Ещё нянюшку туда, и совсем Пушкин». Они знали, что для Есенина нет боли сильней – думать, что его стихи не нужны.