Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Формально П. Ф. Юшин был прав. Действительно на тексте присяги, хранящейся в архиве, стоит дата «14 декабря 1917 года». Оппонентом выступил В. А. Вдовин. В его статье «Документы следует анализировать» («Вопросы литературы», 1967, № 7) показано, что документ «Клятвенное обещание на верность службе», которое П. Ф. Юшин назвал «Клятвенное обещание на верность царю», представляет собой обычную воинскую присягу, в дате которой допущена ошибка – вместо «января» записано «декабря». Это подтвердил и Центральный государственный исторический архив, где находится документ, в статье «Восстанавливая истину» («Литературная Россия», 8 января 1971 года).
В заключение статьи приходит мысль, что встречи Сергея Есенина со многими членами царской семьи (не случись Февральской революции, возможно, была бы и встреча с Николаем II в его Ставке) не являются чистой случайностью, Есенин – штучное изделие Господа Бога.
Августа Миклашевская[16]. «Мы виноваты перед ним»
Сложное это было время, бурное, противоречивое…
Во всех концах Москвы – в клубах, в кафе, в театрах – выступали поэты, писатели, художники, режиссеры самых разнообразных направлений. Устраивались бесконечные диспуты. Было в них и много надуманного и нездорового.
Сложная была жизнь и у Сергея Есенина – и творческая, и личная.
Всё навязанное, наносное столкнулось с его настоящей сущностью, с настоящим восприятием всего нового для него, и тоже бурлило и кипело…
Познакомила меня с Есениным актриса Московского Камерного театра Анна Борисовна Никритина, жена известного в то время имажиниста Анатолия Мариенгофа. Мы встретили поэта на улице Горького (тогда Тверской). Он шёл быстро, бледный, сосредоточенный… Сказал: «Иду мыть голову. Вызывают в Кремль». У него были красивые волосы – пышные, золотистые. На меня он почти не взглянул. Это было в конце лета 1923 года, вскоре после его возвращения из поездки за границу с Дункан.
С Никритиной мы работали в Московском Камерном театре. Помню, как Никритина появилась у нас в театре. Она приехала из Киева. Она очень бедно была одета. Чёрная юбочка, белая сатиновая кофточка-распашонка, на голове белый чепчик с оборочкой, с пришитыми по бокам локонами (после тифа у неё была обрита голова). В таком виде она читала у нас на экзамене. Таиров и Якулов пришли от нее в восторг. Называли её «Бердслеевской Соломеей». Она уже тогда очень хорошо читала стихи. И эта «Бердслеевская Соломея» очаровала избалованного, изысканного Мариенгофа. Он прожил с ней всю жизнь, держась за её руку.
Нас с Никритиной ещё больше сдружило то, что мы обе не поехали с театром за границу: она – потому что Таиров не согласился взять визу и на Мариенгофа, я – из-за сына. Мы вместе начали работать в пьесе Мариенгофа «Вавилонский адвокат» в театре «Острые углы». Я часто бывала у Никритиной. У них-то по-настоящему я и встретилась с Есениным. Вернувшись из-за границы, Есенин жил в одной квартире с ними.
В один из вечеров Есенин повёз меня в мастерскую Коненкова. Коненкова в мастерской не было. Была его жена. Мы вошли в студию. Сергей сразу затих и весь засиял.
Про него часто говорили, что он грубый, крикливый, скандальный… Потом я заметила, что он всегда радовался, когда сталкивался с настоящим искусством. Иногда очень бурно, а иногда тихо, почти благоговейно. Но всегда радостно. И когда я потом прочитала его стихотворение «Пушкину», я вспомнила этот вечер… Обратно шли пешком. Долго бродили по Москве. Он был счастлив, что вернулся домой, в Россию. Радовался всему, как ребенок. Трогал руками дома, деревья. Уверял, что всё, даже небо и луна, у нас другие, чем там. Рассказывал, как ему трудно было за границей. И вот он «всё-таки удрал»! «Он в Москве!» Целый месяц мы встречались ежедневно. Мы очень много бродили по Москве, ездили за город и там подолгу гуляли.
Я помню осенние ночи,
Берёзовый шорох теней,
Пусть дни тогда были короче,
Луна нам светила длинней! –
вспоминал он потом…
Это был август… ранняя золотая осень… Под ногами сухие жёлтые листья. Как по ковру, бродили по дорожкам и лугам. И тут я узнала, как Есенин любит русскую природу. Как он счастлив, что вернулся на родину. Я поняла, что никакая сила не могла оторвать его от России, от русских людей, от русской природы, от русской жизни, какой бы она ни была трудной.
– Я с вами как гимназист, – тихо, с удивлением говорил мне Есенин и улыбался.
Часто встречались в кафе поэтов на Тверской. Сидели вдвоём. Тихо разговаривали. Есенин трезвый был даже застенчив. Много говорили о его грубости с женщинами. Но я ни разу не почувствовала и намёка на грубость. Он мог часами сидеть смирно возле меня. Комната моя была похожа на рощу из астр и хризантем, которые он постоянно приносил мне.
Помню, как первый раз он пришёл ко мне. Помню, как я сидела в кресле. Помню, как он сидел на ковре, держал мои руки и говорил: «Красивая, красивая…»
Как-то сидели в отдельном кабинете ресторана «Медведь» Мариенгоф, Никритина, Есенин и я. Мне надо было позвонить по телефону. Есенин вошёл со мной в будку. Он обнял меня за плечи. Я ничего не сказала, только повела плечами, освобождаясь из его рук. Когда вернулись, Есенин сидел тихий, задумчивый. «Я буду писать вам стихи». Мариенгоф засмеялся: «Такие же, как Дункан?» – «Нет, ей я буду писать нежные…»
Первые стихи, написанные мне:
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали,
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить…
– были напечатаны в журнале «Красная нива».
Есенин позвонил мне и с журналом ждал в кафе. Я опоздала на час. Задержалась на работе. В этот день час для него был слишком большим сроком. Когда я пришла, он впервые при мне был нетрезв, и впервые при мне был скандал.
Он торжественно, стоя, подал мне журнал. Мы сели. За соседним столом что-то громко сказали, Есенин вскочил… Человек в кожаной куртке схватился за наган. К удовольствию окружающих, начался скандал. Казалось, с каждым выкриком Есенин всё больше пьянел. Я очень испугалась за него. Вдруг неожиданно, неизвестно откуда, появилась его сестра Катя. Мы обе взяли его за руки. Он посмотрел нам в глаза и улыбнулся. Мы увезли его и уложили в постель. Есенин заснул, а я сидела возле него. Вошедший Мариенгоф убеждал меня: «Эх