Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скотт начал письмо с общих слов о том, что честный отклик на работу писателя бесценен – и что он сам, когда писал свою последнюю книгу, прислушивался к советам Банни Уилсона, Макса Перкинса и его подруги из Сент-Пола Кэтрин Тай, причем никто из них не написал романа. Скотт, кажется, давал другу понять, что для писателя обычное дело выслушивать критику произведений в резких выражениях. Прояснив этот вопрос и признавшись, что в своем творчестве он стремился сохранить «прекрасный стиль», когда от него лучше было бы избавиться, он далее говорил Эрнесту, что некоторые части «Солнца» «небрежны и неудачны», особенно первые страницы, где «ты… обрисовываешь или… бальзамируешь анекдот или шутку, которая мимоходом тебе приглянулась», и отмечал «снисходительную небрежность» первых страниц романа.
Первый черновик «И восходит солнце», до вмешательства Скотта, имел больше общего с сатирическими «Вешними водами», чем со сборником «В наше время». Раздраженные и даже болтливые интонации черновой рукописи говорят о том, что Хемингуэй видел себя прежде всего сатириком, даже по отношению к своему рассказчику, Джейку Барнсу, который настолько удален от событий, что Хемингуэй кастрировал его, вывел из строя ранением, полученным на войне, лишившим Джейка возможности заниматься сексом. Сначала Эрнест посвятил роман «МОЕМУ СЫНУ / Джону Хэдли Никанору / Этот сборник поучительных историй»; Скотт возражал и против фразы «поучительные истории», одновременно шутливой и пренебрежительной, а также выражения «высокоморальная история», которой Эрнест описывал то, что будет происходить в романе. В той версии, которую видел Скотт, Эрнест представлял леди Бретт Эшли следующим образом:
Это роман о леди. Ее зовут леди Эшли. Когда начинается эта история, она живет в Париже, а на улице весна. Пожалуй, это хорошее место для романтической, но высокоморальной истории. Как всем известно, весна в Париже – счастливое и романтичное время. Осень в Париже, хотя и очень красивая, может придать нотку печали или меланхолии, от которых мы постараемся воздержаться в повествовании.
Легкомысленные и бесцеремонные интонации введения, писал Скотт, казались пренебрежительными; это даже нельзя было назвать хорошей литературой. Первые двадцать восемь страниц, по его словам, содержали «около 24 насмешек, выспренностей и примеров неуважения, которые портили все повествование», вплоть до строк, ставших знаменитым началом романа – где Хемингуэй представляет Роберта Кона, «принстонского чемпиона по боксу в среднем весе». Скотт объяснил, насколько был обескуражен «порочными и сознательными фразами, которые не имеют значения», и указал на части текста, которых любой человек, считающий себя писателем, должен стыдиться – например, фраза «или что-то такое» («если не хочешь говорить, зачем тратить на это три слова»). Более того, язык Эрнеста был «снобским», особенно в тех абзацах, которые содержали подробности истории Бретт и замечание о судьбе британской аристократии после Первой мировой войны (не по сути снобский, сказал Скотт, но «затасканный»).
Фицджеральд знал, как много зависит от этой рукописи, и он старался показать Эрнесту: «Именно потому, что люди глубоко интересуются тобой, они будут наблюдать за тобой, как за кошкой». В шлаке на первых страницах романа не было даже естественного хемингуэевского ритма, сетовал Скотт. Дрянные первые страницы раздражают еще больше оттого, что написаны Эрнестом – «тем, кто всегда верил в превосходство (предпочтительность) воображаемого над увиденным, если не сказать над рассказанным». Скотт считал важным, чтобы Эрнест понял тревогу и разочарование, которую «это введение с его неуклюжей комичностью» внушило ему. «Когда столь многие люди умеют хорошо писать, и конкуренция настолько высока, не могу представить, как ты мог сделать первые двадцать страниц с такой небрежностью», – продолжал Скотт, подчеркивая, что на сей раз Эрнесту нужно все исправить, пока он привлекает всеобщее внимание.
Фицджеральд посоветовал исключить хотя бы 2500 слов из первых 7500 и заметил умный ход – показать Роберта Кона почти безо всякой предыстории и опустить любые иронические замечания о весеннем Париже. Мы не знаем, что ответил Эрнест на это письмо Скотту, однако ясно, что диалог велся более обширный, поскольку в то время семьи Фицджеральдов и Хемингуэев были практически соседями на юге Франции. Однако мы знаем, как поступил Эрнест в ответ: он сообщил Максу Перкинсу, что, когда он вернет гранки в «Скрибнерс», начало в них будет отмечено на шестнадцатой странице: «На первых шестнадцати страницах нет ничего, – объяснял он, – что бы не появлялось, или объяснялось, или пересказывалось в остальной части книги – или говорить и не нужно». Он прибавил с прохладцей: «Скотт со мной согласен». – и Перкинс остался с впечатлением, будто Эрнест сам пришел к решению сократить рукопись. (Эрнест сохранил письмо Скотта с советом сократить текст, скорее всего, по привычке – он сохранял всякий попадавшийся ему на глаза листок бумаги.)
Рукопись, конечно, нужно было сократить. Но вот еще раз кто-то решительно вмешивался в работу Эрнеста, точно так же, как Гарольд Леб и Шервуд Андерсон с «Бони и Ливрайт». Еще раз Эрнест вынес удар по гордости. Мысль о том, что Скотт оказал ему большую услугу, вызывала в нем глубокое негодование. Сразу после того, как он написал Максу, что Скотт «согласился» с ним насчет доработки, Эрнест начал сводить на нет все, сделанное Скоттом. Фицджеральд спас роман Хемингуэя, и Эрнест никогда не простит ему этого.
Парижские мемуары «Праздник, который всегда с тобой», изданные после смерти Хемингуэя, знакомят нас с добродушными, с точки зрения Эрнеста, воспоминаниями о Фицджеральде: об их первой встрече, когда он увидел лицо Скотта – скорее смазливое, чем красивое, – и рот, напомнивший ему женский, и череп, о веселой поездке в Лион, чтобы забрать автомобиль Фицджеральда, когда Скотт показал себя грустным ипохондриком, о том, как Скотт консультируется с Эрнестом насчет размеров своего пениса, о поведении пьяного Скотта в поезде после игры в Принстоне (зачем об этом в парижских мемуарах, непонятно), о разговоре с водителем Скотта, который рассказал о том, что Скотт вообще не разбирается в автомобилях, и о признаках наступающего безумия Зельды. Некоторые воспоминания позитивные; во время их первой встречи, к примеру, Скотт «задавал вопросы и рассказывал мне о писателях и издателях, литературных агентах и критиках, и о Джордже Горации Лоримере [редакторе «Сатердэй ивнинг пост»], и всякие сплетни, и, рассказывая о материальной стороне жизни известного писателя, был циничен, остроумен, добродушен, обаятелен и мил» («Праздник, который всегда с тобой»). [Перевод М. Брук, Л. Петрова и Ф. Розенталь. – Прим. пер.] Главное, друг, познакомивший его со всеми подробностями издательского процесса и его «материальной стороны», был жизненно необходим Эрнесту на этом этапе. Скотт сообщил, что «Сатердэй ивнинг пост» заплатили ему 3000 долларов за рассказ (хотя в последующем письме он разъяснит, что верная цифра – 2750 долларов). Эрнест, который скоро продаст первый рассказ всего за 200 долларов, откровенно завидовал. Однако в романе «Праздник, который всегда с тобой» он аккуратно говорит о разнице между своей прозой и «проституированием» Скотта: «Я сказал, что, по-моему, человек губит свой талант, если пишет хуже, чем он может писать. Скотт сказал, что сначала он пишет настоящий рассказ, и то, как он потом его изменяет и портит, не может ему повредить».