Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу назвать себя близким другом Александра Тимофеевского, мы виделись, как правило, по случаю, раз в год или два, но, кажется, тепло друг к другу относились, я уж точно. И почему-то именно его внезапный уход, никак вроде бы не связанный с пандемией, оказался для меня главным событием года. Был при Ельцине такой праздник, День согласия и примирения, – и это то, чему учит нас смерть: не бросать камень в ушедших, война закончилась, бездна примиряет всех. Но у А.Т. поводом для этого понимания была не смерть, а именно жизнь – каждая встреча, каждый его текст или даже фейсбучный пост оказывались праздником примирения и согласия, и это душевное расположение, как любая новая мысль и точное слово, бесценно и неповторимо. И не могу с собой ничего поделать: мне кажется, что это неповторимое не просто было (и оставило после себя зияние), но продолжает каким-то образом быть, – и однажды дверь распахнется, впустив морозный воздух, и станет совершенно незачем спешить, и все наши переживания о том, что всё хорошее и настоящее уходит, покажутся ужасно смешными. И мы проснемся.
Антон Желнов
По делу и по любви
Наши первые встречи с Тимофеевским – это не известный адрес на Садовом, а самолет. Несколько зим подряд я оказывался с ним на одном рейсе, летевшим из Италии в Москву после новогодних праздников.
Самолетный small talk плюс моя работа на “Дожде” и наши общие знакомые привели меня в апреле 2012 года в квартиру к Шуре. Наше общение поначалу держалось на чем-то невидимо светском и деловом. Тогда я хорошо понимал, что это и есть залог хороших отношений – поверхностность, ненавязчивость, легкость, когда больше говоришь о других, а сплетни моментально переводишь в продюсирование своих будущих сюжетов.
“Обязательно соберемся. Я на майские никуда не еду”, – написал мне Шура той же весной 2012-го. Я обрадовался. Все разъехались, а он в городе. Со временем уже одной этой мысли было достаточно, чтобы быть в хорошем настроении. Как оно может быть плохим, если вечером вы увидитесь? Иногда я даже отказывался от личных встреч и свиданий, потому что пойти к Шуре – намного важнее. Конечно, я никогда не был ему равным – возраст, талант, образование, – всё не дотягивало. Но журналистская профессия тем и прекрасна, что любопытство и жадность к общению всё спишут.
На следующий год после первых посиделок в Москве мы уже встречались на Кампо деи Фьори в Риме, а был еще и Париж. Встречи в Европе были мимолетны, но они задавали перспективу и закрепляли нашу теплую, пусть и построенную на дистанции друг к другу московскую дружбу. Я учился у Шуры многому – тому, как он мыслит, как разбирается в живописи, как нужно правильно понимать Италию и Грецию, как сплетничать, как писать текст и снимать фильмы.
Со временем “журналистское” стало вытеснять кино. Авторитет и профессиональное мнение Шуры стали значить для меня еще больше. Помню, как он говорил, что не любит работы Ильи Кабакова, что единственный русский художник, обладавший пластичностью (для Шуры главное свойство художника), – это Дейнека. При этом именно Тимофеевский дал название моему фильму о Кабакове – “Бедные люди”. Так и напишите – “Poor Folk”, как перевели Достоевского на Западе. Ведь весь Кабаков из этого названия, говорил он.
Его нелюбовь к общим местам, государствам и границам помогала ответить на самые сложные и запутанные вопросы. Помню, как легко Шура разрешил проблему Крыма – ездить или нет. Мы говорили о Саше Соколове, который наговорил в интервью ТАСС чего-то антилиберального, крымнашистского, такого, что возмутило меня и моих друзей. “Частный человек, пусть куда хочет, туда и ездит. Ему ведь искренне наплевать, чей Крым”, – сказал Шура. И в этой фразе не было ухода от проблемы. Шура ставил свободу и частность выше любых дрязг и срачей в фейсбуке. Это не высокомерие и не внутренняя эмиграция, а простое неумение мыслить лозунгами.
Это Шура подсказал мне, что в документальном кино, как и в любом тексте, который ты пишешь или читаешь, нет правды и реальности. Важен только художественный объем, без которого ничего не работает. Сейчас я понимаю, что сам Шура и его жизнь и были этим художественным объемом. Ничего плоского, примитивного и вместе с тем избыточно-вульгарного.
“Буду какое-то время в Москве, чтобы со всеми повидаться, по делу и по любви”. Самое умное и точное приглашение.
Иван Давыдов
Живой
Явсё думал, с чего начать, и вдруг вспомнил один эпизод, совсем незначительный. Мы большой компанией пришли в любимый Шурин ресторан на Поварской. Вернее, двумя компаниями, которые не очень-то между собой пересекались: Шура давно звал посидеть где-нибудь и поболтать – без цели, просто так, но это же Москва, тут как – вечно у всех какие-то нелепые дела, и встретиться тяжело. Вроде бы, и не занят ты ничем особенным, а времени всё равно нет.
Однако договорились, но я попросил разрешения позвать, помимо общих знакомых, еще пару человек – тоже давно им обещал пересечься, и тоже всё никак не получалось. Шура не стал возражать, эти двое захватили еще двоих, в общем, пришлось сдвигать столы.
Рядом с Шурой сидел один мой старинный приятель – человек хороший и совсем неглупый, но долго и старательно культивировавший в себе демонстративную простоту. Так долго, что по-настоящему в эту самую простоту врос. Опять же водка (и Шура ее предпочитал, и Шура ее пил, а я вот с юности не выношу).
В общем, приятель мой довольно скоро начал хлопать Шуру по плечу и кричать:
– Санек! Ну ты же понимаешь, Санек!
Не могу вспомнить, о чем они тогда разговаривали,