Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Очевидно, воспоминания мои мешаются – однако есть у меня что-то вроде совокупного символического воспоминания, “первое посещение” дома Александра Александровича Тимофеевского. Дверь открывает Шура в хитоне – он иногда носил дома что-то вроде ионического хитона красно-кирпичного цвета. Никола, его спутник и друг, носил хитоны посветлее. К ноге Шуры подбегает Тит, любимый его пес, высокий, с огромной складчатой мордой, серо-коричневый с подпалинами, породы Мастино Неаполитано – древняя римская собака. За спиной – анфилада, как мне показалось, необъятная, хотя квартира, как потом выяснилось, не так и велика. И в заднем, далеком окне – огромный, непонятно откуда взявшийся золотой купол. Этот вид из окна, этот купол – который относил и к Флоренции, и к Стамбулу, – мне показался своего рода символом, порталом, который логично устроен в квартире Тимофеевского потому, что он и живет не совсем в Москве, а в собственном пространстве.
Символическое впечатление никогда не правдиво. Римский Тит, удивительная собака, сопливая и слюнявая до того, что из античной она многочисленными посетителями Шуриной квартиры была переведена в барочную, тоже стала своего рода двояким символом. Я, глядя на Тита, вспоминала роскошную Шимборскую в переводе Эппеля, ее стихотворение о сущности барокко: “…усатый Феб, который на вспотевшем коне въезжает в пышущий альков”. Тит был вот таким, пышущим животным – и в то же время Шура любил в нем солдатскую простоту. Тит не ложился изящно – он падал на пол, гремя костями, как подкошенный, и начинал храпеть во всю глотку. И каждый раз, когда Тит падал спать, Шура поощрительным благожелательным вниманием отмечал этот маленький символический акт.
Шура однажды меня научил тому, что главная символическая пара мира – солдат и мать. Воин и мадонна. Две главные жизненные роли, связанные с жертвенностью, – основа и вселенской жалостливости, и вселенской безжалостности.
Всё символ и всё рифма – вот что такое для меня Тимофеевский. Символ, рифма, масштаб.
Однажды, когда я шла к нему, я катала в голове афоризм, приписываемый мадам Рузвельт: “Великие умы обсуждают идеи. Средние умы обсуждают события. Мелкие умы обсуждают людей”, и думала о сомнительности этого изящно упакованного силлогизма – всё дело в том, что Тимофеевский постоянно обсуждал людей. Он, собственно, только людей видел и обсуждал. Из людей для него строились события, и именно люди отвечали за свои идеи. Его мир был максимально населен. Его историзм был всегда очеловечен. А у нас в Рязани есть грибы с глазами. Их едят, а они глядят. Вот что такое был историзм Шуры – он до конца смотрел в глаза людям, съедаемым или съеденным временем. И да, он масштабировал человека, событие или идею мгновенно – встраивал во время и располагал по местности и уместности. Можно ли назвать сплетником человека, который делает из сплетни эпос?..
* * *
Мне кажется, я могу уникально говорить о Шуре только с точки зрения “женского романа”. Он любил во мне народный гендер – за который я, разумеется, отвечать не могла.
Первый в моей жизни Рим был с Шурой. Я сидела на лавке возле Ватикана и вспоминала Сигрид Унсет. Нобелевская лауреатка, она описывает внутренний мир средневекового норвежского монаха, идущего в паломничество в Италию. “Он чувствовал себя ослабевшим от страстной тоски по тем временам – неужели ему никогда больше не обрести той свободной радости сердца, которая наполняла всё его существо в ту весну в Риме? Вместе со своими тремя собратьями он шел по зеленым, усеянным звездами цветов лугам под яркими лучами солнца. Он трепетал, глядя на то, как прекрасен мир… И знать, что всё это совсем ничто перед богатством мира иного! В ту весну он не ведал ни беспокойства, ни страха. Сердце пело в его груди. Он чувствовал, что душа его – как невеста в объятиях жениха”.
Я сидела на мраморной скамье и ждала Шуру – и сердце мое пело. Я понимала эту страстную тоску, это необыкновенное томление красоты. И думала о Тимофеевском – который перерабатывает красоту и томление во что? Учит своих конфидентов – чему? По большому счету, как теперь понятно, он учил смирению.
Шура был полон жизни и полон понимания жизни. Он понимал больше, чем многие. В этой книге, которую мы все пишем про Шуру, будут разные авторы, разные люди и персонажи. Про Шуру пишет и наша общая подруга – у нее в жизни есть своя важная история. Однажды она, переживающая тяжелый в жизни момент, спросила у авторитетного для себя человека: “Зачем жить, чем жить?”, – и тот ответил: “Чтобы больше понять”.
Шура знал, что такое – больше понять.
* * *
Есть такое понятие – “лицо старости”. Это когда человек к известному возрасту вырабатывает визуальный образ, как бы соответствующий совокупности его внутренней работы и духовной жизни. Есть дамы со злым лицом – что тут ни делай. Вот у меня – злое.
Для меня фотографии Шуры стали откровением. Композиция, свет, цвет всех фотографий Шуриной квартиры бесконечно отличаются от обычных блеклых фоток. Яркий ренессансный цвет, модерновая люстра, могучий фикус, изумрудный тон гостиной, откровенно сильная живопись на стенах… Никола Самонов – безусловный гений, сделавший из Шуриной квартиры бесконечно важную, особенную сцену.
А фотографии Шуры – что ж, он всегда усталый. Шурино “лицо старости” – благожелательное внимание. Любовная любознательность. Это лицо римского папы. Он глядит на всех нас, как на Тита. С любовью.
Полина Осетинская
“Шуре понравилось”
Сегодня с утра идет мрачный дождь. Страстной Вторник. Под Чеховом хоронят Шуру Тимофеевского.
Когда хоронили Моцарта, за гробом никто не шел, потому что была эпидемия холеры. Сейчас – коронавирус. Я не там. Но все эти дни я пытаюсь выхватывать из памяти кусочки, фрагменты нашего с ним общения. Где, в какой момент этот человек стал занимать место в моем сердце?
…Мы познакомились в мои четырнадцать, в компании блестящих красавиц и красавцев; стоит ли говорить, каким гадким утенком, каким отбросом общества и безнадежным парвеню я чувствовала себя среди них – свободных, легких, волшебно элегантных и словно сошедших с киноэкрана из феллиниевских фильмов, знаменитых (ну хорошо, тогда еще не всенародно) композиторов, искусствоведов, музыкантов, литераторов… Шура меня еще умудряется поддерживать комплиментами.
Общение наше началось примерно с этой репинской фотографии, на которой Шура стоит, гордо вытянув шею, а я – вжав ее в