Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще через год он сказал ей:
– Наташка, девочка моя, пошли меня к чертям собачьим! Тебе замуж выходить надо, а из меня жених, как из сучка бронебойное орудие. Теперь уже ясно: опалу с меня не снимут.
Она поцеловала его в лоб и засмеялась:
– Так это же – мой вариант. Я же декабристка по призванию. За избранником – в опалу, на каторгу, на поселение. Есть высший смысл, что наречена Натальей Дмитриевной. Как Фонвизина.
Где-то он читал, где-то читал… Фонвизина, в девичестве Апухтина… Ну, конечно! Точно. История онегинской Татьяны с нее писана. Да вроде бы…
– Дитя мое! Так вы скрыли наличие Онегина в вашей прошлой жизни? А я, хоть и «в сражениях изувечен», капитанские звездочки на генеральскую звезду еще не сменил.
– Для меня – генерал. От поэзии.
– Нет, Наталья, нет, милая. Вариант не тот. Малинового берета и испанского посла обеспечить не могу… К тому же вдруг Онегин явится: «Я так ошибся, так наказан…»
Она только сказала: «Я – Фонвизина позднего периода».
Снежный ветер хоть и не полоснул Максима Максимовича, противной зябкостью все-таки протянуло по плечам, теплая куртка не помогла.
– Не могу, не могу, – снова заколотилось в висках.
Надо было собраться, продолжать чтение верстки. «Упадок культуры в условиях деспотизма» слоистой кучей листов еще не спрессованной в кирпичик книги ждал в прямом свете настольной лампы.
Он вернулся к тому месту, где забелился метельный вихрь – за московскими его конами или в заиндевелом окошечке возка – и поплыло перед глазами бледное лицо в меховой опушке капора.
«Тираническая власть, даже если она рядится в одежды демократии, порождает растление и правителей и подданных. Категории чести, долга, справедливости, благородства делаются достоянием лишь устного лексикона. Люди, условием выживания которых становится ежедневная ложь, лесть, попрание человеческого достоинства, в конечном счете лишаются главного людского дара – мысли. Ибо идеалом среды обитания тирании служит одинаковомыслие, а еще точнее – безмыслие».
Виски заломило еще безмерней. Уронив сжатые кулаки на верстку, Шереметьев застонал: «А я? А я?»… Набранные типографским шрифтом слова стали как бы утвержденным приговором его собственной жизни.
Ведь Швачкин-то (хоть не тиран – тиранчик) такую «среду обитания» для подчиненных трудолюбиво, любовно, по кирпичику складывал.
Из колючей махины бурана вынырнул возок. Дымные конские ноздри надвинулись вплотную, к самому шереметьевскому лицу.
Как тогда, много лет назад, зачалась завязь поэмы? Наташино «Я – Наталья Дмитриевна, как Фонвизина…» Книжки в Ленинке, поразительная литературная судьба Фонвизиной, до конца литературоведами не прослеженная?..
«Да-да, я такой и была, какой Ваш друг Пушкин когда-то изобразил меня».
Строчки из письма Фонвизиной к Ивану Пущину Шереметьев с молодости помнил наизусть, сколько раз цитировал друзьям, рассказывая о замысле поэмы. И, хотя не все пушкинисты сходились на том, что именно она была прототипом онегинской Татьяны, свидетельств «за» было достаточно, да и сама судьба Фонвизиной поражала.
Что за напасть такая, почему именно сегодня вдруг вынырнул из бурана возок, заметенный снегами шереметьевских зрелых лет?
Виски все ломило болью, стыдом, отвращением к себе – и исхода не было. А тут – возок, как гонец из иной жизни, как взмах руки преданной им поэзии, как утверждение: было, было иное, не так все было.
Он плюхнулся на ковер, мягкое тело безвольно переплыло на правый бок. Раскрыв дверцу нижнего отделения стеллажа с книгами, Шереметьев начал выворачивать на пол папки.
Нашлась и эта. «Фонвизина» – молодым самоуверенным его почерком на картоне. Развязал неподатливыми пальцами завязки, похожие на ботиночные шнурки.
Выписка из архивных документов, листы с записью строф, даже целая глава. Господи ты боже мой, столбики, рифмы. Мука-то какая, счастье какое, до сухих слез, до нежной боли – свои строчки, столбиком.
А вот и тетрадка, в лиловой обложке, тоненькая, на первой странице «Тетрадь учени…», на последней – таблица умножения. Первая запись, первые сведения, сведенные воедино. Так и написано: «Сведенные сведения», «Сведенные сведения» – это как «ботинки и полуботинки». А? Ерундистика, «сведенные сведения»… Но он вдруг развеселился, отпустила тоска, проткнувшая солнечное сплетение. Начал читать.
Стилистика дурацкая, то протокольная запись, то сентиментальный вопль прорвется, то вроде сюжетная наметка, то нравоучительное нотабене – обратить внимание. Неважно. Исток. Начало. Было. Было.
«Подобно Татьяне, Наташа Апухтина (это ее девичья фамилия) выросла в глуши костромского поместья, где отец ее Дмитрий Апухтин („смиренный грешник Дмитрий Ларин“ – простое ли это совпадение?) был когда-то предводителем дворянства, а потом разорился. В этом поместье она встретила „своего Онегина“. Фамилия его Рунсброк. Правда, этот столичный щеголь покинул Наташу главным образом из-за того, что узнал о разорении ее отца. Но, подобно Татьяне, юная Наталья так же, как у Пушкина, – „угасала“ от любви и даже бежала в монастырь, откуда ее вернули родители.
И тут возник «старый генерал». «Старому генералу» было всего 34 года, но он был вдвое старше девушки. Апухтины задолжали матери генерала большую сумму, но благородный военный порвал вексель, посватавшись к Наташе.
Страх за честь отца подвиг юную Апухтину на брак.
И далее – все, как в «Онегине» – Москва, богатство, знатность и… встреча с предметом девичьей любви, который начинает домогаться ее склонности…
«Я была холодна, и никакие пылкие уверения не могли меня тронуть. Я лишь отвесила вежливый поклон». Как Татьяна на балу.
Листались записи, извлеченные из папки, и вставали перед глазами жизнь Натальи Дмитриевны. «Старый генерал» Михаил Александрович Фонвизин, герой Аустерлица, один из руководителей восстания декабристов. Ссылка в Сибирь, когда Наталья Дмитриевна, оставив на руках у матери двух крошечных сыновей, последовала за мужем, уже любя его. Четверть века мук и изгнания. Встреча со ссыльным Петрашевским, который рассказал Фонвизиной о том, что старший сын был в кружке петрашевцев. И еще – о смерти обоих сыновей. («Иметь сына и не видеть его, не знать его лица и голоса!» – восклицала в слезах Наталья Дмитриевна…)
А после… Родившегося в Сибири ребенка похоронила она. Вернувшись из изгнания, проводила на погостовый покой и мужа.
Освобождение обернулось одиночеством. Шереметьев увидел: по аллее, ведущей к пруду, печально бредет пожилая невысокая женщина. «Ужель та самая Татьяна?»
«Да-да, я такой и была, какой Ваш друг Пушкин когда-то изобразил меня». Из письма Натальи Дмитриевны к своему другу и другу Пушкина – Ивану Ивановичу Пущину.
Одиноко живет Наталья Дмитриевна в своем поместье. И однажды туда приезжает вернувшийся из ссылки ее друг по тем сибирским годам – одинокий холостяк, уже немолодой, больной, но не утративший любви к жизни. О нем писал Якушкин: «Ему было 57–58 лет, но это был живой, веселый человек. Как будто он только что вышел из лицея. Он был большой насмешник, а вместе с тем необыкновенно гуманный человек, равный в общении и с губернатором и с мужиком».