Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так как там этого парня звали? Перед моей мысленной памятью всплыла чёрно-белая лагерная фотография с сайта. Молодой крепкий парень с овальным лицом и тёмными волосами, крупным мясистым носом, плотно сжатыми губами. Прищуренные глаза смотрят прямо в объектив фотокамеры, в руках дощечка с номером 14294.
Так, это уже кое-что. Дальше: Родин его фамилия. Семён Иванович Родин, белорус. Так его записали в лагерной регистратуре. А на самом деле: Самуил Исаакович Родин. Интересно, как ему удалось скрыть обрезание во время медосмотра? Мысль дурацкая, но не в данных обстоятельствах. При случае надо бы поинтересоваться.
Он один из немногих, кто пережил эпидемию тифа в Цайтхайне. Сейчас он судя по опубликованным в моё время воспоминаниям должен с другими санитарами ежедневно вывозить и складывать трупы умерших военнопленных в братские могилы. Его же бригада из лазарета встречает прибывающие на станцию Якобсталь эшелоны с военнопленными.
Парень ещё не знает, что его родная деревня осенью сорок первого уничтожена немецкой айнзацкомандой. В живых осталась только двоюродная сестра.
Вернувшись в палату, я доложился Кирьяну и, получив постельное бельё, был определён на койку. Дежурный тут же отрядил меня с несколькими ходячими больными за получением обеда, который привезли на территорию лазарета в больших оцинкованных бадьях, водружённых на обычные строительные тачки, в которых возят землю. Всё та же баланда, но на обед, кроме неё, выдавалось ещё по куску хлеба, две картофелины и свекольный чай. По сравнению с кормёжкой на разрезе просто-таки королевский обед!
Всё моё имущество осталось в рабочем лагере, но Кирьян обеспечил меня ложкой, кружкой и миской, правда, упомянув, что всё выданное является госпитальным имуществом и при выписке я должен вернуть.
Быстро расправившись с едой, я ещё послонялся по палате, познакомившись с местными обитателями. Выяснилось, что больные туберкулёзом, пневмонией и инфлюэнцей, как выразился один из молоденьких красноармейцев, располагались в соседнем здании. Там же рядом, в пристройке, был и тифозный барак. В дальнем здании располагалась аптека, хозяйственная часть и кабинет главного врача.
Чтобы скоротать время и начать выяснять, где находится Родин, я вызвался помогать санитарам, что принимали во дворе привезённых с рабочих команд больных. Были тут и увечья, и в который раз узнаваемая чахотка. Но в основном это было крайнее истощение и дистрофия. Порой казалось, что носилки, грубо сколоченные из сосновых досок, весят значительно больше пациентов. Руководил сортировкой Василий Иванович, быстро осматривая и распределяя прибывших, так как многие из привезённых были в сырой, изорванной и грязной одежде. Несмотря на тёплый день, многие дрожали от холода. Большая часть находилась без сознания или в странном полузабытьи, которое перемежалось короткими вспышками сознания. Из памяти услужливо всплыло название. Сопор.
Треть мы немедленно переместили в шоковую палату, где их раздели санитары и, наскоро обтерев ветошью, переодели в старое, но сухое солдатское бельё, укрыв одеялами.
Инфекционных приняли санитары карантинного барака. Остальных переправили в нашу палату мы с Кирьяном. Большая часть прибывших были тяжёлыми и мало что соображали, поэтому дежурный не стал заморачиваться с журналом и сам расписался за больных, сверяясь с пачкой учётных форм, с которыми к нему подошёл молодой высокий парень. Коротко, но аккуратно стриженный, в немецкой форме без знаков различия с белой повязкой на левом рукаве и какой-то надписью по-немецки, он излучал редкое состояние уверенности и спокойствия. Дождавшись заполнения журнала, он кивнул Василию Ивановичу и поспешил на выход.
— Фух, вроде закончили на сегодня. Многовато чё-то, — выдохнул Кирьян, присаживаясь на табурет, — ты не куришь случаем, Петро? — он посмотрел на меня с надеждой.
— Не, Киря, не курю.
— А то бы подымили. Писарь вон на пачку немецкого табака расщедрился. Иваныч ему намедни фурункул вскрыл, ажно с голубиное яйцо, — дежурный проиллюстрировал пальцами величину прыща.
— Так это немецкий писарь был? — полюбопытствовал я.
— Он самый. Старший писарь. Только не немец он. Нашенский. Язык хорошо знает, учительствовал до войны. Вот его комендант и приметил. А раньше он у нас в санитарах подвязался.
— Хорошая карьера, — усмехнулся я.
— Ты эта, не мельтеши, Петро, и не мели языком, коль не знаешь! — неожиданно озлился Кирьян, — я его ещё с зимы сорок первого помню. Это сейчас вы на всё готовое приезжаете. Вот тебя, к примеру, когда в Цайтхайн привезли?
— В конце июля.
— Вот то-то! — назидательно поднял указательный палец дежурный, — а мы с Сёмкой той осенью в сорок первом сюда прибыли. Тут окромя огороженного пустыря, почитай ничего и не было. Вывели на семь ветров. «Ройте, — говорят, — землянки!» И все дела. Оцепили охраной — куды денисси? Хлеба давали полбуханки в день, да гнилая вода из колодцев, что сами и вырыли. Холод по ночам такой, что из ям то ли вой, толи рык звериный люди издавали. Глянешь утром — чисто погост с живыми мертвецами в шинельках. А к декабрю и тиф поспел: завшивели совсем. Это уж потом бараки отстроили. Вот этими же руками, — Кирьян развернул вверх мозолистые ладони. Тогда больных да хворых ни в какой лазарет или карантин поначалу никто не определял. В ревир — одна дорога. Это такой отгороженный участок для больных и умирающих, — пояснил Киря, видя моё недоумение, — а в ревире трупы, бывало, что и по три дня не убирали, тогда-то меня с Сёмкой первый раз в санитары-то и определили. Полными телегами в то время мёртвых свозили. А вместо лошадей кого покрепче из наших впрягали. Да в траншеи-то на опушке леска местного и зарывали, сердешных. Много народу тогда богу душу отдали. Мученически. А сейчас-то чего? Лепота. Считай курорт. Вон ты в собственной койке спать будешь. Хоть и без тюфяка. Но с одеялом и простынёй! Да и в бараке не на голой земельке-то. Шинельку подстелил — красота! Нары деревянные двухъярусные. Тесновато, конечно. Да и воняет. Но терпеть можно. Кормёжка скудновата, но, опять же, в арбайткомандах поговаривают и того меньше…
— Правда твоя, Кирьян. Ещё и работа тяжёлая от зари до зари. И одежда с обувью очень быстро ветшают. И лазарета там своего нет. Умирают люди прямо в бараке. Я так одного из своей бригады ещё третьего дня вынес.
— Во-от! — снова поднял указательный палец Киря, — то-то я и говорю: от добра добра не исчуть. Чего жалиться? Нам тут хорошо. Жить