Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много забавных воспоминаний связано у Вирджинии Вулф и со своим вечным «эстетическим» оппонентом Арнольдом Беннеттом. Она любила вспоминать, как этот «невыносимо скучный прозаик», наивный, несносный, но искренний и добрый старик, однажды удалился с приема, сообщив ей под большим секретом, что преисполнился решимости писать отныне не меньше тысячи слов в день…
Не пощадила и Бернарда Шоу (который, впрочем, и сам никого не щадил). Крупнейшего английского драматурга хх века она изобразила в духе тех бессчетных карикатур, которые чуть ли не ежедневно помещались на него в печати. У нее Шоу, как и на страницах газет, долговяз, «шагает на некрепких длинных ногах», сложив на груди руки и сверкая золотыми коронками. «Как раз иду от дантиста, – сообщил он Вирджинии при встрече, – и соблазнился хорошей погодой». Дружелюбен, фонтанирует идеями и «весьма искусен в убеждении окружающих в своей любви». Уверял собеседницу, что все люди в двадцать один год должны быть революционерами. И что он слишком стар для тропиков – так, словно ему предстояло, как в свое время Леонарду, жить на Цейлоне или на Гавайях.
И еще три карикатуры. На Генри Джеймса, свою единственную встречу с которым Вирджиния Вулф описывает в письме Вайолет Дикинсон от 25 августа 1907 года:
«Генри Джеймс пробуравил меня своим пристальным пустым глазом, похожим на детский стеклянный шарик, и изрек: “Моя дорогая Вирджиния, я слышал… я слышал… я слышал, что вы, будучи дочерью своего отца, нет, внучкой своего деда, являетесь наследницей века… века… века. Века гусиных перьев и чер… чер… чернильниц. Да-да-да, я слышал, что… что… что вы… что вы, короче говоря, что вы пишете”. Этот разговор продолжался и на улице… Он был вежлив и нервно переминался с ноги на ногу. Я же чувствовала себя приговоренной к смерти, мне чудилось, что на меня падает нож гильотины; падает, застывает в воздухе и падает снова. Никогда еще ни одна женщина так не выносила “сочинительство”, как я. Но когда я состарюсь и прославлюсь, то рассуждать буду, как Генри Джеймс».
На Уильяма Батлера Йейтса; с ирландским поэтом В.Вулф встретилась много позже, чем с Джеймсом, – в октябре 1930 года у Оттолайн Моррелл. В Йейтсе Вирджиния высмеивает то же, что и многие его современники, – его увлечение снами, видениями, потусторонним миром.
«Мы говорили с ним о снах, о состоянии души, как другие говорят о Бивербруке и о свободной торговле, – рассказывала Вирджиния Ванессе. – Стоило мне задать ему какой-нибудь незначащий вопрос, как он обрушивал на меня каскады самых разнообразных и глубокомысленных идей. Говорил, что ни Рембрандт, ни Эль Греко ничего ему не дают. Что, коль скоро он верит в “бессознательную душу”, в фей, в магию, то понять его не так-то просто. И он прав: при том, сколько я всего знаю о снах, я ничего не смыслю в “духовном значении рубиновых глаз”. Йейтс, однако, компетентно пояснил: это, оказывается, “третье состояние души в созерцании”».
И на еще одного ирландца, в свое время известного и очень плодовитого романиста Джорджа Мура:
«Вчера ужинали у Хатчинсонов и встретились там с Джорджем Муром. Похож на старую серебряную монету: такой же белый, гладкий; руки, как плавники у моржа, щечки пухлые, коленки маленькие; говорит первое, что придет в голову, оттого, должно быть, так свеж и молодо выглядит; очень неглуп… Сам никогда не пишет – диктует, а потом, если услышит фальшь, передиктовывает. Шедевры за ним не числятся…» [179]
Карикатуры на лидеров лейбористов, на Гарди, Беннетта, Шоу, Джеймса, Йейтса и Мура – вовсе не предел язвительности, на которую способна Вирджиния Вулф: «Флаш» и – тем более – «Орландо» тому свидетельство. Если она кого не любит, то «кусается» куда больнее. Вот она «воздает должное» своей свекрови Флоре Вулф, которая и стенографией владеет, и в шахматы играет, и рассказы пишет (которые у нее иной раз берут) – и, «владея столь разнообразными искусствами, будет радоваться жизни до глубокой старости, как человек, играющий пятью бильярдными шарами одновременно».
Ниже – образчик сатирико-психологической прозы, которой бы позавидовал любой классик:
«Предстоящая встреча с миссис Вулф так меня удручает, скорее всего, потому, что мы обе не сумеем сказать друг другу ни одного чистосердечного слова. С ней говоришь, как с ребенком, – но ребенком с “чувствами”, ребенком с “правами”, с ощущением своей благопристойности и респектабельности, с ощущением того, что она твердо знает, что и как следует говорить и делать. Человек принципиальный, она, как и все принципиальные люди, втайне недовольна жизнью, ибо не извлекает из нее никакого удовольствия; от всякого непосредственного человеческого контакта такие люди отгородились высоким забором, отчего благодушествуют, только когда едят, получают комплименты или же делают какое-то доброе дело, к примеру, нянчат ребенка. Если же этот ребенок – Леонард, он вырастает и старается не иметь с матерью дела… Хуже всего то, что она порой до некоторой степени угадывает чувства, которые одолевают собеседника; может вдруг, если я от усталости замолчу, пронзить меня проникновенным взором и глубокомысленно заявить: “Вам бы следовало, Вирджиния, почаще думать о том, чту вы пишете, когда не пишете”»[180].
Cвекровь, сама того не желая, попала в точку; а впрочем, Вирджиния Вулф только об этом всегда и думала.
А вот каким видится ей бежавший от Гитлера в 1938 году знаменитый немецкий дирижер и пианист Бруно Вальтер (его она тоже невзлюбила – евреев, мы уже убедились, вообще не жаловала; Леонард – исключение): «…маленький толстый человечек; и мало приятный; и вовсе не великий дирижер». Изображает покинувшего Австрию Вальтера сумасшедшим, истериком и параноиком, не вполне понимая (а может, не особенно вникая), чту ему, еврею, грозило бы после аншлюса. «Говорить теперь можно только шепотом, повсюду шпионы…» – с насмешкой вспоминает она его слова.
Одним словом, шаржи, нарисованные Вирджинией Вулф, так сказать, с натуры, ничуть не уступают шаржам литературным – сановным гостям на приеме у Клариссы Дэллоуэй, например, или ироническому парафразу «Любовника леди Чаттерли» в 6 главе «Орландо».
Роман «Годы» Вирджиния Вулф анонсирует в дневнике как нечто совершенно новое, не имеющее ничего общего ни с «Маяком», ни с «Волнами»:
«В нем будет всё – секс, образование, жизнь и т. д. И время – с дальними и ловкими прыжками, словно серна через пропасть, от 1880 года до нашего времени и нашего места»[181].
И, одновременно с этим, – старое, более традиционное:
«В этом романе, мне думается, жизнь более “реальная”; больше крови и мяса».