Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Честно говоря, я, передавая слова восставшим на их заставах, побаивался, что поднимут нас на штыки, ибо, на мой взгляд, в подобном тоне с мужиками говорить было нагло, однако свояченица не просто так была следователем по особо важным, так что текст свой она придумала верно. Сперва мужики, услыхав этакое, стояли как обалдевшие, а потом нас же и спрашивали, куда и кому им сдать оружие. А многие, и хлеще того, кланялись мне до земли и предлагали свою помощь сопроводить нас до моего тестя с повелением от моей свояченицы. В итоге в Аларь мы приехали с эскортом в тысячу человек, благо полевые работы к поре той закончились и мужики могли от земли оторваться. А когда вас тысяча да с оружием, совсем по-иному с людьми разговариваешь. Конечно, без наглости или хамства, но формально у меня было предписание от опекунши Госпожи Запада и тысячи тысяч войск НКВД (с момента рождения моей племянницы тесть мой стал нуль без палочки). Так что хоть буянов и было больше, но мы могли теперь сослаться на обычаи и традиции, а также и на полки карателей в случае, если кто захотел бы вдруг нарушить заветы всех наших предков.
Разговоры были недолги, тесть мой нам сдался с моими шуринами, и мы поехали обратно в Иркутск. На этом весь мятеж 1932 года в наших краях и закончился. Бумагомарака написал об этих событиях целую повесть, где вывел меня этаким героем, который мог из нагана муху убить, не боялся пойти на базар с сотней кулаков, увешанных обрезами да гранатами, и, мол, лишь благодаря моему речистому языку — я уболтал легендарного бандита «Корнея» (в книжке тестя моего назвали Корней, а не Еремей) распустить всю банду его по домам — к нормальной жизни, а самому сдаться на верную смерть. Это не было правдой, я так и сказал борзописцу, но тот отвечал, что русский читатель не поймет странную историю про «опекунство» и не возьмет в толк, чем опекунство над мальчиком отличается от опекунства над девочкой. А нам, мол, нужен красивый эпос и народный герой без страха и упрека, опять же — близкий к органам. Я только плюнул в ответ, ибо даже разговаривать с этим пустым человечишкой было мне не о чем. Так что про меня в книге той все было наврано. Я — обычный. А история эта потом — не окончилась. Уже после войны, после смерти товарища Сталина, когда пошла волна про перегибы и развенчание культа личности, этот щелкопер переписал конец своей книжки и принялся всем говорить, что так, как он захотел, ему цензура писать не позволила. Теперь выяснилось, что я якобы знаменитому «Корнею» жизнь обещал, а так как его, разумеется, расстреляли, то герой книжки, то есть я, застрелился. Так сказать — в знак протеста против тогдашней несправедливости. Мне когда об этом сказали, я аж плюнул с досады. Не стал бы я стреляться, ибо этого Господь не велит, если уж выпало умереть, то пусть это будет пуля врага или сабля, но самому стреляться — слабость и глупость и предательство всех товарищей. Но объяснять это бумагомараке вертлявому, все равно что кормить свинью апельсинами. Я всего-то просил больше не публиковать в наших краях этого клоуна — так все и вышло.
А меня после всех этих дел вызвали на прием к товарищу Сталину. Прием был общий — не один на один, но все равно было очень приятно. Нас привели в залу, посадили за круглый стол, было нас человек двадцать. Потом стали нас по очереди представлять ему и чествовать. Товарищ Сталин выслушал офицера про мои подвиги, а потом посмотрел так внимательно и спрашивает:
— Значит, вас два раза расстреливали? И вы ни разу не просили пощады, не каялись? Неужто было не страшно?
— Еще как было, товарищ Сталин! Да только если смерть впереди, надо перед ней успокоиться, как же можно в такой миг каяться или подличать? И потом я же всю жизнь на виду у всех моих предков. Убьют меня — они со мной встретятся, и если я при них подличал, они меня проклянут.
— Просить о жизни, стало быть, подлость?
— Никак нет, товарищ Сталин. Только меня с детства учили, что мы обязаны служить своему Государю. Вы — наш Государь, просить Вас о моей жизни — не подлость, служить Вам — обязанность, всех же прочих мои убеждения и моя жизнь не касаются. Мне не о чем было просить кулаков с подкулачниками!
Товарищ Сталин только усмехнулся в ответ, и разговор перешел к следующему награждаемому. А потом, через много лет, мне сказали, что про меня он говорил в тесном кругу: «Молодой еще, горячий, однако говорит хорошо и его люди слушают. Пусть учится. Ума наберется — цены ему не будет. Готовьте из него ответственного партработника». Так что, можно сказать, что в те дни вся судьба моя и решилась.
С того самого года я оказался в Москве на курсах повышения квалификации в школе для партработников. Учили там меня разному. Араты дома сказали, что я, как самый близкий родственник для моей свояченицы, буду отныне исполнять обязанности по охране моей малолетней племянницы Машеньки. Раз аратам было интересно играть в эти игры — государство решило их поддержать. Матрене и Машеньке в те годы выплачивали огромную пенсию за свата моего Бориса Булатовича, как комбрига, погибшего при исполнении, и опять же председателя совета профсоюзов Сибири и Дальнего Востока. А аратам сказали, что это — пенсия в знак уважения Господина Запада, который первым из всех родовичей перешел на сторону красных, присягнул самому Феликсу Эдмундовичу и стал одним из первых офицеров НКВД. Большое дело, большой почет для наших краев, что и говорить. Когда наша бурятская делегация приезжала в Москву на последний перед репрессиями партсъезд, их всех заставили прийти к нам домой и по