Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом гаснет и оно.
Я одеваюсь и выхожу из номера. На лестничной площадке раззявили двери парализованные лифты.
Я иду вниз. Внизу, в лобби, обслуга переминается с ноги на ногу в полумраке на манер зомби из фильмов Ромеро.
Я выхожу на бульвар Felix Faure. Чернеют витрины. Продавцы и официанты растерянно выходят из дверей. У неработающего светофора – автомобильный тромб. В небе, как тусклая вольфрамовая нить, дрожит радуга. Из вентиляционной решетки подземного торгового комплекса Vincie на Place Massena валит густой белый дым. Двое полицейских заторможенно смотрят на него и кому-то звонят по мобильному. И гопнического вида подростки, смотрящие на полицейских, тоже звонят по мобильному.
Вообще все звонят по мобильному. Официанты из погасших кафе. Продавцы из обесточенных магазинов. Дорого одетые старушки с фиолетовыми волосами и наманикюренными микротерьерами. Баклажанный нелегал, разложивший сумчатый контрафакт на удобной, типа «хватай и беги» – с веревками, подшитыми к углам, – простыне. Торговка жухлыми тюльпанами. Прикинутый как клошар тип с лицом закоренелого алкоголика, свободной рукой запирающий дверцу сверкающего, словно мечта, антикварного «мерседеса». Они все хотят срочно что-то кому-то сказать. Например: «Ну вот, в Ницце началось!». Например: «Дорогая, срочно упакуй чемоданы и забери детей из школы». Например: «Милый, купи в супермаршан соль и спички… Что? Не работает касса? Тогда укради!».
Долговязый гарсон в «Le Mirador» отрицательно качает головой на просьбу об эспрессо. «Блэкаут! – сообщает он громким шепотом. – Электрисити нет на всем побережье, от Тулузы до Ментона!» – и без спросу приносит рюмку коньяку.
Беспроводные сети в радиусе действия не обнаруживаются.
В винном подвальчике на полпути к набережной торгуют в темноте. Невозмутимый хозяин предлагает пальчиковый фонарик для ночной охоты на спиртное.
Отмеряя расстояние крохотными глотками из фляжки, выхожу на набережную. Море у берега голубовато-белесое, вспененное миллионами неразличимых пузырьков: в лохань блю кюрасао вывалили пачку соды. Слева накатывает гроза. Там небо фиолетовое над фиолетовой водой, узкий просвет между штопают тоненькие, хирургические нити молний. Раскаты докатываются глухим шелестом, словно шуршат хорошей газетной бумагой: кто-то наверху, возможно, лоа грома, читает биржевые котировки и комкает в раздражении. Справа, над аэропортом, сизая муть, в которой уже не различить гипотетических самолетов.
У входа в гавань желтый корсиканский паром лихо, почти на одном месте разворачивается кормой, как авто в голливудской сцене погони. Огромные богатые яхты звенят карабинами. На палубе одной из них, с российским морским флагом – столик, на нем – завтрак на четверых; завтрак дымится, людей нет. Яхта, шикарный серебристый болид, называется «Офшор». Впрочем, не исключено, что имели в виду другое.
Дождь всё не начинается.
На туристических улочках неистребимый блошиный рынок: исцарапанные часы, мутные броши, бижутерия, камеи, телефоны, подсвечники, мундштуки, табакерки, пепельницы, портсигары, авторучки, стеклянные бусы и зеркальца, траченный временем колониальный хлам. На лотке перед строгой старухой неопознаваемо экзотической национальности – коричневые туземные боги, птицы, звери и демоны из полированного дерева. Они выглядят старыми, выглядят настоящими; подразумевается, что их сделали где-нибудь в Нигерии много лет назад. Один из них похож на Ешу, только я еще этого не знаю. Перед старухой – глиняные куколки с услужливо воткнутыми иглами. Они выглядят потрепанными, выглядят оригинальными; подразумевается, что за каждой из них маячит тень вудуированного гаитянина. «Комбьен?» – спрашиваю я и тычу пальцем в кукол. Мне интересно, почем деятельность, которая вызывает смех, которая может стать пищей для потенциально терапевтического общения в кругу семьи и друзей. «Фифти юро», – говорит старуха. Мы улыбаемся друг другу. Мы знаем, что всё это за центы сделано иммигрантами в каком-нибудь подвале в десятке кварталов отсюда.
И тут сверху напористо, разом падает дождь.
Он разгоняет туристов и продавцов, смывает с мостовой окурки, заставляет забиться под тент какого-то темного кафе-с-видом-на-море, где есть газовая плита и потому всё еще варят кофе.
Он идет две, нет, три, нет, четыре чашки.
И так же разом прекращается.
Кто-то наверху, возможно, лоа грома, устав от чтения котировок, широко раздергивает облака. В прорехе повисает серебристый курсор авиалайнера. В окружающих витринах вспыхивает свет. Телефон на столике вздрагивает от эсэмэсок: очнувшийся отель упорно пытается снять с моей пустой кредитки одиннадцать евро за местные разговоры. Колесики и ремни мира приходят в движение. Официант приносит счет.
Телефон звонит, высвечивая незнакомый местный номер. Я думаю, что это, вероятно, Олег Эдвардович. Что он хочет спросить, всё ли мне понравилось. Удачна ли концовка. Правильно ли обставлено завершение. Спасибо, говорю я мысленно. Всё понравилось. Удачна. Правильно. Я тяну руку к телефону.
И телефон замолкает.
Скрипач Гидон Кремер перемещается с репетиции на концерт, с концерта на вокзал, с поезда на самолет, с самолета в гостиницу, из гостиницы на репетицию. С ним ездят скрипка и любимая женщина. Его рубашки живут в Вильнюсе, его книги живут в Вене, его архив живет в Швейцарии, а сам он нигде не живет.
Вечное движение Кремера – не художественный образ, а объективная реальность и стиль жизни. Когда он не ездит по работе, он едет в отпуск, устроенный так, чтобы не останавливаться ни на час. Потому что Гидон Кремер не может остановиться.
– Но ведь я… я Гидон Кремер! – говорит человек со скрипкой по-английски и с явным недоумением.
Если этот тип, похожий на пройдоху-адвоката, не врет, то и инструмент в его руках должен быть скрипкой Гидона Кремера: одним из двух десятков уцелевших шедевров мастера Николо Амати – учителя Гварнери и Страдивари, – сработанным в 1641 году. Том страшно далеком году, когда, например, некий мелкий дворянин д’Атос поступил в мушкетерскую роту своего дальнего родича капитана де Тревиля, совершенно не подозревая, что пару столетий спустя сочинитель Дюма превратит его в символ печальной мудрости и благородной верности собственному «я», верности вопреки всем, как станут говорить еще пару столетий спустя, вызовам реальности.
– Нет, – убедительно отвечает человеку со скрипкой импозантный азиат в темных очках. – Гидон Кремер мертв.
На этом «Gidon Kremer is dead» я ставлю запись на паузу и выхожу покурить. Передо мной анонимные подтянутые цитрусы в кадках. За цитрусами ворота, за воротами городок Айзенштадт, одноэтажная Австрия, аккуратно материализованный, вылизанный, выглаженный, симпатичный и скучный до скулосведения стереотип. Впрочем, в паре буквально кварталов сплошного стереотипа от нас с цитрусами стоит дворец Эстерхази, где некогда музицировал придворный капельмейстер Йозеф Гайдн.