Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка показалась Фурману очень бледной и словно бы высохшей. В большой палате, кроме нее, лежали, сидели и ходили туда-сюда десятка полтора женщин разного возраста и настроения. Те, что помоложе, громко и с постоянной грубовато-веселой подначкой перекликались друг с другом через всю палату, так что Фурман поначалу едва мог разобрать, о чем бабушка его спрашивает. С некоторыми женщинами у бабушки были свои устоявшиеся отношения – не просто соседские, но вполне дружеские, которые не прерывались даже во время посещения родственников. Фурман вдруг испытал неприятное чувство, что он здесь лишний, хотя поначалу бабушка вроде бы обрадовалась, увидев его. Все заготовленные им радостные темы исчерпались с неожиданной быстротой, но он продолжал счастливо улыбаться, временами вопросительно поглядывая на папу с дедушкой: мол, не пора ли им уже уходить?.. Странно, но ему показалось, что бабушке даже нравится находиться здесь и что дома ей было бы намного скучнее… Выйдя на улицу, он пожелал бабушке поскорее выздороветь и постарался забыть об этом многолюдном и полном тревожных запахов месте.
Фурман привычно провел в пионерском лагере первую смену. Когда он вернулся, бабушка была уже дома, и ее состояние, по словам папы, не внушало никаких опасений. Две недели Фурман просидел в Покрове, а потом выяснилось, что маме так и не удастся уйти летом в отпуск, и было принято неожиданное решение: отправить его вдвоем с папой в Палангу. У Фурмана имелись серьезные опасения и сомнения, сумеет ли папа справиться со своими обязанностями, но в то же время было даже интересно, что из этого получится.
Первые десять дней им пришлось жить на территории местного парка культуры и отдыха, в малюсенькой сырой комнатушке под деревянными трибунами стадиона – сюда поселил их папин двоюродный брат, живший в Литве и обещавший подыскать к их приезду какое-нибудь недорогое жилье. Главное неудобство заключалось в том, что каждый вечер стадион превращался в танцплощадку. Веселье и дружный топот над головой продолжались с девяти до полуночи. Фурманы торопились запереться у себя на все замки и, перекрикивая музыку, обсуждали, что отдыхать так еще целый месяц за такую цену, конечно, можно, но все-таки это было бы довольно глупо…
Наконец после долгих поисков папе удалось снять просторную и почти по-московски обставленную комнату на противоположном конце Паланги – папа даже попытался скрыть от Фурмана во сколько это им обошлась.
Литовский дядя обеспечил их и бесплатными талонами на комплексные обеды в местном цековском ресторане. Немногочисленных постоянных посетителей с талонами там аккуратно, но с нескрываемым презрением обслуживали нагловатые официантки. Теперь за этими обедами приходилось каждый день ездить на автобусе, и в какой-то момент Фурман взбунтовался. Пару раз они пообедали пельменями в ближайшей столовой-стекляшке, а потом папа, расстроенный упрямством сына и плохой едой, предложил компромисс: если уж Фурману до такой степени не нравится обстановка в том ресторане – а папа даже готов согласиться с ним в этом вопросе, но против тамошних обедов самих по себе он ничего не имеет, – то папа будет ездить туда один и привозить его порцию «на дом»: суп – в термосе, а второе – в мисочке. Фурман еще немного повыкобенивался, но, если честно, ему самому эти пельмени тоже уже надоели.
Однако благополучное существование в новом режиме было внезапно прервано: однажды Фурман с удовольствием доел вчерашний борщ и отравился. Ночью его несколько раз рвало, поднялась температура. Папа уже собирался вызывать врача и давать в Москву телеграмму, чтобы мама срочно вылетала, на чем особенно настаивал больной, но тут вмешалась их московская знакомая, жившая с семьей неподалеку. Она велела папе перестать пороть горячку и выждать еще один день: пусть младший Фурман отлежится, поголодает немножко, попринимает уголек – и, если это элементарное бытовое отравление, как они и предполагают, все должно пройти само. Врачи же на любые желудочные симптомы реагируют однозначно: в больницу! – Зачем это надо? И Басю тоже пока совершенно ни к чему срывать с работы и заставлять мчаться сюда как угорелую. Конечно, решать должны они сами, но на их месте она выбрала бы самое простое: переждать. На том и порешили. Правда, врача из детской поликлиники папа все-таки вызвал – для очистки совести, как он объяснил, пообещав ни в коем случае не отдавать Фурмана в больницу.
На закате следующего дня папа уже вывел ослабевшего Фурмана подышать свежим воздухом. Бредя вдоль пустынного в этот час шоссе, они миновали последние дома, прошли еще с километр и остановились. Тихий теплый мягко светящийся вечер казался подарком позднего августа уходящему лету. Запахи нагретого за день асфальта смешивались с горчащими волнами от полусонных ближних полей, а иногда ненадолго перекрывались донесшейся из-за леса вольной свежестью моря.
Плоское красноватое солнце, растерянно повисев над неразборчивой скорописью хвойных макушек, внезапно, точно уронив что-то со стола, нагнулось – да так и забыло распрямиться… Стало быстро темнеть. По обочине, заставив поежиться, пронесся хамоватый ночной ветерок. В маленьком палаточном кемпинге возле шоссе звякала посуда, играло радио, кто-то звал кого-то и смеялся. По другую сторону дороги сумрачным гористым островом возвышались деревья окраинного кладбища, в чьих огромных застывших кронах с довольными усталыми криками устраивались на ночь вороны. Темную половину неба молча пересек в направлении моря неведомый птичий клин; за ним вдогонку, срываясь, отчаянно пронеслись двое отставших. Потом высоко-высоко прогудел самолет, золотой иголкой аккуратно зашив от края до края меркнущий купол… На земле стало грустно и одиноко.
Через неделю радостные и вполне отдохнувшие папа с Фурманом прилетели в Москву, и там все пошло своим чередом: первое сентября, второе сентября… Из Покрова приехала бабушка Нина. Она спала на раскладушке, пыталась всем помогать, и из-за этого дома царила какая-то необычная полупраздничная атмосфера и путаница.
Утром двенадцатого, когда Фурман с сонным лицом вышел из детской в родительскую комнату, все почему-то были еще дома. Он удивленно проворчал «с добрым утром», все ему ответили, но что-то было не так. Папа, казалось, был сильно рассержен и сразу убежал. Боря отвернулся с подчеркнутым равнодушием, а мама, отстраненно посмотрев на Фурмана, почему-то попросила его пока не выходить.
– Вы чего, поругались?.. – шепотом спросил Фурман, когда они с Борей остались вдвоем, но Боря отвечать не стал, пожав плечами и нервно поморщившись.
– Уже встал, Сашуня? – появилась бодрая бабушка Нина. – Умылся?
Фурман помотал головой и объяснил, что мама велела ему подождать здесь:
– Скоро она придет?
Бабушка Нина вдруг предложила ему сесть – он не захотел, – потом, странно вглядываясь в его лицо, мягко произнесла: «Сашуня, выслушай меня, я должна тебе кое-что сказать… Постарайся быть мужественным… Твоей бабушки, Елизаветы Ильиничны, больше нет. Она скончалась сегодня ночью».
– Как?.. Совсем? – слабеньким голосом спросил он, лихорадочно представляя, что от него теперь требуется и что будет дальше.
Бабушка Нина сообщила, что примерно в половине второго ночи Елизавета Ильинична почувствовала себя плохо, ей вызвали скорую помощь, та приехала, но уже ничего нельзя было сделать – отказало сердце.