Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я остался сиротой в самом нежном возрасте, и опекуном моего скромного имущества (включая акции «Карлиона-у-Черта-на-Куличках» или еще чего-то там), равно как и личным моим опекуном, стал мой дядя Бонсор. Он послал меня в Мерчант-Тейлорз[5], а еще через пару лет в колледж в Бонне, на Рейне. Впоследствии — полагаю, дабы уберечь меня от греха, — он заплатил кругленькую сумму за мое зачисление в бухгалтерию фирмы господ Баума, Бромма и Бумписса, немецких купцов, под чьим крылышком я всласть побездельничал в соответствующем департаменте, к немалой зависти моих собратьев, клерков на жалованье. Дядя Бонсор же обитал по большей части в Дувре, где наживал огромные капиталы по правительственным контрактам, суть которых, по всей видимости, состояла в том, чтобы сперва делать дыры в известняке, а потом их засыпать. Дядя был, пожалуй, одним из самых уважаемых людей в Европе, и его хорошо знали в лондонском Сити под прозвищем Ответственный Бонсор. Он принадлежал к разряду достойных доверия людей, про которых обычно говорят, что у них денег куры не клюют. Зимой и летом он носил жилет, оттенок которого колебался от солнечно-желтого до тускло-коричневого, и который выглядел столь неоспоримо респектабельным, что, я уверен, предъяви дядя его в любом банке на Ломбард-стрит, клерки немедленно обменяли бы вещь на любое количество ассигнаций или же чистого золота. Окопавшись за этим сногсшибательным одеянием точно в крепости, дядя Бонсор палил в вас из пушек своей добропорядочности. Жилет выносил резолюции, смягчал гнев возмущенных вкладчиков, придавал стабильность шатким предприятиям и вносил немалые пожертвования на нужды пострадавших от засухи кафров и неимущих туземцев с острова Фиджи. Словом, это был солидный жилет, а дядя Бонсор был солидным дельцом, числился во множестве компаний, но всякий раз, как учредитель или патрон приходили к нему с планом, мой ответственный дядюшка немедля проводил краткое совещание со своим жилетом и через пять минут либо выпроваживал клиента из своей бухгалтерии, либо подписывался на тысячу фунтов.
Было условлено, что я приеду в Дувр вечером в канун праздника, остановлюсь у дяди, а на Рождество мы вместе пообедаем у капитана Стэндфаста. «День подарков» решено было посвятить примерке шляпок (со стороны моей возлюбленной) и подписыванию и подтверждению актов, соглашений, договоров и прочих документов, связанных с законностью и финансами (с моей стороны, а также со стороны моего дяди и будущего тестя), а 27-го мы должны были пожениться.
Конечно же, по такому случаю мои отношения с господами Баумом, Броммом и Бумписсом были приведены к приятному для обеих сторон завершению. Я задал клеркам грандиозное пиршество в гостинице на Ньюгейт-стрит и имел удовольствие в довольно поздний час и по меньшей мере двадцать восемь раз кряду выслушать единодушное заявление (пожалуй, слегка неразборчивое из-за сопровождавшей его икоты), что я «веселый славный парень, об этом знают все». Кроме того, мне пришлось отложить отбытие в Дувр аж на восьмичасовой почтовый экспресс в вечер перед Рождеством ради прощального обеда в четыре часа в чертогах мистера Макса Бумписса, младшего партнера в фирме, в чьи обязанности входило давать званые обеды. Обед, правда, оказался весьма основательным и очень веселым. Оставив джентльменов за вином, я еле-еле успел плюхнуться в кеб и нагнать поезд на Лондон-Бридж[6].
Сами знаете, как быстро летит время в поездке, если перед отправлением плотно пообедали. Меня словно передали в Дувр телеграммой — эти странноватые восемьдесят миль буквально промелькнули. Однако теперь повествование подошло к тому месту, где долг обязывает меня уведомить вас о моем ужасном злосчастье. Еще в юности, маленьким мальчиком в приготовительной школе близ Ашфорда, я испытал на себе прикосновение зловещей заразы Кентских болот. Не могу судить, как долго эта лихорадка таилась в моем организме и благодаря какому случаю проснулась вновь, но к тому времени, как поезд добрался до Дувра, я находился уже в когтях злобной малярии.
Это была отвратительная, неуемная, постоянная дрожь, лихоманка, адская трясучка, жестокая свистопляска, сопровождаемая — скажу без обмана — жаром и лихорадкой, ибо в висках у меня стучало, а голова словно раскалывалась от резкого и оглушительного шума. Кровь так и кипела в жилах, бросаясь то в голову, то в ноги, а несчастное, истомленное недугом тело беспомощно покачивалось из стороны в сторону. Я вышел на платформу, но пошатнулся, и мне показалось, будто первый же носильщик, за чью руку ухватился в жажде обрести равновесие, служил лишь передатчиком той свирепой дрожи, что владела мной. Я всегда был весьма умеренным молодым человеком и отнюдь не переусердствовал в поглощении редкостного старого рейнвейна, коим гостеприимно потчевал нас младший партнер, и посему, несмотря на чертовский шум в голове, не утратил способности связно думать и говорить, хотя зубы мои стучали, а язык заплетался в мучительных судорогах. Никогда раньше я почему-то не замечал, какое, оказывается, жестокосердное племя эти железнодорожные носильщики, но один из них, рослый парень в бархатной куртке, помогая мне забраться в коляску, ухмыльнулся самым нахальным образом, а напарник его, низенький толстячок с косыми глазками, оттопырил щеку языком и, к великой моей отраде, навалив на меня груду одеял и пледов, велел кучеру ехать к Морской площади, где обитал мой дядя. (До этого я успел уже поведать всему вокзалу о своей малярии.)
— Ну и нагрузился же он, — воскликнул нам вслед рослый парень.
От души надеюсь, он имел в виду лишь то, что в коляску загрузили весь мой багаж.
Дорога до дяди заняла пять кошмарных минут. Скрученный очередным припадком, я не в силах был двинуть ни единым мускулом и лишь безвольно болтался из стороны