Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А как же я?
– Ты уже объявлена умершей. Иначе было нельзя, слишком много людей знало, что ты едешь на встречу с Сайровским. Через некоторое время найдут тело, кто-нибудь тебя опознает. Не беспокойся, тебя не объявят виновной, ты слишком дорога людям. Ты станешь символом всего прекрасного, что может пострадать, если мы допустим… небрежность.
– А как же я? – Она повторила вопрос. – Мне нельзя больше…
– Ада Фрейн умерла. Так что тебе не придется больше сниматься, твоя прежняя жизнь закончилась. Мы выберем тебе новое имя, еще придется немного изменить внешность. Но ты актриса, потрясающе талантливая актриса, и эта роль…
– Какое имя? Какая еще роль?
Он улыбнулся, так светло и тепло, словно мальчишка, подаривший маме цветы, словно ребенок, получивший свою долгожданную железную дорогу. Он ждал этого так долго, она поняла, и вовсе не избалованностью было в нем то его странное отношение к ней в их первую ночь. Это был страх довериться, страх понадеяться, страх, что подразнят и отберут. Но теперь не отберут – нет в мире такой силы, кроме смерти разве что, но, она подозревала, он и смерти так просто ее не отдаст.
– Ну, например… Ева Бельке, первая леди Объединенной Евразии.
– Ева… – Первое библейское имя, конечно же, следом за вторым – как и он превращается из второго человека в стране в первого, берет ее с собой. – Это значит, что…
– Да, я прошу тебя стать моей женой.
Она рассмеялась. Так невозможно, так невероятно все это звучало.
– Меня же узнают!
– Не обязательно. Теперь конечно, тебе придется прекратить общение во всеми своими знакомыми. И придется все же делать что-то с цветом волос, но есть краска, есть линзы, есть пластическая хирургия. Ты можешь сделать себя какой захочешь. И потом люди обычно видят только то, что им показывают. Мы скажем, что ты просто похожа – и никто не станет копать глубже, тем более, что одеваться и вести себя ты станешь совсем по-другому. Ты сегодня родилась заново – для меня.
Он убил ее для всех, воскресил для себя и, если раньше она была его игрушкой на привязи из ее собственных чувств, то теперь на нее наденут тугой ошейник, и она вечно будет рядом с ним, неспособная пошевелиться без его приказа. Он отберет у нее все – и даст ей взамен огромную страну, солидную часть мира, и может быть, у них все же будут дети, и не придется прощаться с тем, к чему она так привыкла. Он оденет ее как королеву, то, чего так и не смог сделать для нее Вельд, в настоящие меха, в настоящие бриллианты, накормит самой свежей, самой качественной пищей, избавит от всяких хлопот. Но почему ей казалось теперь, что бриллианты и меха окажутся просто блестяшками, а качественная пища не полезет в горло? Может, она просто слишком горда? Может, все не так, как она подозревает, и он лепит из нее свою соратницу, новую Эвиту Перон, и у нее будет все, что и раньше – поклонение, лесть, благотворительность, имя – и то, чего у нее никогда не было – любимый человек рядом.
Она подумала, я могла бы научиться направлять его, незаметно, чутко, я бы помогла ему – он так недоверчив, так суров, у него не будет времени, чтобы заниматься людьми, чтобы завоевать не только их униженное поклонение, но и любовь. Новая роль, длинною в жизнь, новая роль – навеки и никаких передышек, и даже ее дети не узнают правды.
– И ты не запрешь меня? Не станешь прятать ото всех? Ты позволишь мне жить?
– Только если ты не начнешь делать глупостей, – он легко поцеловал ее в губы, и она почувствовала вкус крови. Конечно, если без глупостей. Если похоронит Аду Фрейн и будет играть как никогда, врать как никогда… Но подумать только, больше никаких сальных взглядов, больше никакой зависимости от капризов комиссий, только ее капризы, только сладкая зависимость от него. Не к этому ли она шла всю жизнь? Искала идеал, мужчину, к которому можно прильнуть, в чьей тени можно скрыться и расти, расцветая. Его кровь оказалась такой сладкой на вкус. Она готова была отдать ему все – и свою жизнь, и свои мечты, она все положила к его ногам, неужели ей станет жалко ее эфемерных успехов и каторжного труда? «Что значит имя?» – вспомнила. Женщины всегда так поступали, всегда, уходя из родительского дома в мужний – чего же ей еще?
– Ты выйдешь за меня замуж? – Прошептал он, обнимая ее, и короткое платье скользнуло на пол так, словно ни на чем не держалось, и Ада чувствовала, его пистолет в кобуре безопасно и возбуждающе уперся ей в бок, и солоноватые его губы зажгли ей кровь. И власть теперь окутывала их обоих облаком, которое невозможно увидеть, но которое так хорошо ощущается мельчайшими покалываниями на коже. И лед в нем таял, и теперь он верил ей, верил не только потому, что она доказала, что готова ради него на все, но и потому что принадлежала теперь только ему, ему одному. Он получил все, что только она могла отдать, и она прошептала очевидное:
– Да. Выйду. Да.
***
Ада видела сны.
Ей снился Тео. Она не попросила за Тео. Ей снились Давид и Голиаф, оба на коленях перед силой, превосходившей их. Оба были мертвы, и кровь, стекая, пачкала песок арены. Ей снилась ее мать, запертая в сумасшедшем доме. Ей снился отец, сидевший за письменным столом. Отец поднял голову.
– Маленький зайка, – сказал он. – На лесной опушке.
И ее губы складывались в улыбку, сами собой. Да-да, зайка на опушке. Зайка смотрел на нее глазами Давида, глазами Вельда, глазами непонятно за что оказавшегося в лагере безумного Марка, глазами Нелли, глазами Майи, глазами Арфова, ее собственными удивительными, серо-фиолетовыми глазами. Она увидела свое лицо – оно лежало на операционном столе, снятое с нее как маска, и кровь заливала все вокруг.
– Маленький зайка, – сказало лицо ее собственными губами. – Закрывает глазки, ушки, ушки, что там с ушками?
Она не могла вспомнить. Во сне – где все было так ясно – и не могла вспомнить. Она не могла вспомнить! Она. Не. Могла.
Паника накрыла ее, и Ада села на постели, глотая воздух широко раскрытым ртом – все еще своим ртом, губами, все еще своими губами, она помнила свой сон, помнила каждый момент, помнила вчерашний вечер, помнила Тео и отца, Вельда и Майю, помнила прочитанные в детстве книги, помнила свои разговоры с Ильей и свою любовь, больше придуманную, чем реальную к Давиду, помнила рассказ Германа, который сейчас спал рядом, уставший триумфатор, огромный дракон, который теперь возьмет ее под свое крыло – она помнила. Но забыла, забыла это глупое стихотворение Вельда, забыла – как и не было его никогда – забыла, хотя никогда и ничего не забывала.
Она встала и прошла в ванную – умыться, и замерла, глядя на свое лицо, на свое привычное прекрасное так незаметно стареющее лицо. Никогда не будет на нем настоящих морщин. И ладно, и пусть – навсегда уйдет в прошлое это лицо, зато ведь останется совершенным, останется навеки, и таким его запомнят…
Но они не будут помнить, подумала. Даже она начинает что-то забывать. Даже она с ее проклятием, с ее совершенной памятью сумела забыть предсмертную записку мужа, который умер только из-за того, что человек, в чьей постели она теперь спит, всегда получает то, что хочет. Кончики пальцев заметались по скулам, она смотрела на себя, и из широко раскрытых невозможного цвета глаз, из которых на Вельда смотрела вечность – на нее смотрел страх. Страх – она понимала, что это такое. Все напуганы, все всегда напуганы – и оттого идут за защитой, оттого ищут сильной руки, и может быть, это правильно. Как еще победить, как еще разобраться с собой, как еще выжить? Так может быть лучше всего, но они же начинают забывать – и сильная рука начинает забывать, чему и зачем она служит. И вот защитный панцирь превращается в клетку, выстроенный бастион – в тюрьму, а хранитель – в тюремщика и палача. Слишком кротка память. А раз так – она снова принялась изучать свое лицо – надо запоминать получше, покрепче. Запомнить себя, запомнить его, запомнить это утро, запомнить, как тихо, гладко вибрировал воздух в тишине, еще помнившей, как ее растерзала сирена.