Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заснул он, повалившись как был, — в одежде.
Гудела голова.
Противно, мерзко.
Он помял ладонями шершавое лицо.
Побриться? Лень...
Встал, подошел к окну. Толкнул створки.
Извечная, будто с сотворения мира протянутая тут, висела бельевая веревка, наискось перечеркивая двор. Разжеванно-серая, уже потерявшая первозданный цвет, с огромным узлом посередине. Веревка. Постоянная, ежедневная, наглая. Словно символ всего лишнего, безобразного, что портит мир, что уродует жизнь, вторгается в быт.
И еще удивляются, когда ругаюсь: «Ух ты, вер-ревка!»
Никритин свел руки и хрустнул косточками пальцев.
И вдруг увидел: перерезанная пополам веревкой разговаривала с соседкой Кадмина. Он даже присел, когда она стала пролезать под этой веревкой.
Ему представилось, как она проходит через двор: журчит грязной серой водой арык; ревут примуса, распространяя запах керосина и вареной петрушки; навостривается плакать соседская девчонка, подняв мигающие глаза на мокрую тряпичную куклу. А кукла — выстиранная, подвешенная за руку бельевой прищепкой, — медленно крутится под веревкой. Никритин торопливо вбил ноги в башмаки.
Провела Кадмину к нему тетка. Впустила, демонстративно поджав губы, оглядев с ног до головы.
«Хорошо еще — не в брюках!..» — усмехнулся про себя Никритин.
На ней было довольно скромное платье из тонкой белой шерсти — в меру узкое, в меру короткое. И те же белые сандалии — без каблуков. С плеча тянулся длинный ремешок крохотной белой сумочки.
— Я, кажется, не вовремя? — сказала Кадмина.
Дверь за ней захлопнулась.
— Да нет, почему же... — ответил Никритин, вновь проведя ладонями по лицу. Небритый, он всегда испытывал неловкость на людях. — Здравствуйте, проходите!
Она шагнула в комнату, быстро окинув ее взглядом. Протянула руку. Суховатые удлиненные пальцы ее таили в себе какую-то нервную силу.
— Надо было напоследок глотнуть таблетку пирамидона, — сказала она, понимающе кивнув на ополовиненную бутылку и переведя взгляд на помятое лицо Никритина. — По себе знаю... Если есть — выпейте сейчас. С крепким чаем.
— Есть... — повел глазами на тумбочку Никритин. Солнце провело блестящую черту по длине бутылки. — Есть! — кивнул он и вдруг заторопился: — Сейчас принесу чаю, вместе выпьем. Вы посидите...
Тетка, Дарья Игнатьевна, была на кухне. Протянув два стакана и узбекский фарфоровый чайник, спросила выжидательно, с фальшивым безразличием:
— Это кто же такая?
— Так, знакомая... — ответил Никритин, прихватывая двумя пальцами стаканы.
— Чудно!.. Кобылий-то хвост к чему? — все еще играла в безразличие тетка.
— Ну, мода... — отозвался Никритин.
— Мода! Показал черт моду — и ушел в воду! А вы и рады... — уже дала выход неодобрению Дарья Игнатьевна.
Никритин не дослушал, дернул досадливо плечом и направился к себе.
Когда он вошел, Кадмина пятилась от прислоненной к стене «Жизни». Медленно отступала, сведя брови, всматриваясь.
— Хорошо... Верю... — сказала она, обернувшись на хлопок двери. И вдруг — словно тень затвора в фотообъективе — что-то метнулось в ее глазах. — А что, мне тоже придется?.. — она провела руками по бокам, словно раздеваясь.
Никритин не сразу понял, уставился на свою картину: золотисто-охристая девушка, изогнувшаяся, закинув руки над головой; блин солнца над ней; а она — голая...
Начиная багроветь, он поставил чайник и стаканы на тумбочку.
— Да нет же, зачем... я не нюдист... — сказал он, не глядя на Кадмину.
— А-а-а, понимаю... — протянула она с едва уловимой насмешкой. — Ню — обнаженная... У вас это нельзя?
— Ну, много вы понимаете!.. — начал было Никритиин и осекся. В самом деле, разве можно? Вспомнить, чего с «Жизнью» набрался. Есть, конечно, и не ханжи. Однако здесь не о том речь: можно или нельзя. Дались эти критики!.. Можно писать и для себя, не для выставки. Но ведь женская нагота требует обрамления — обрамления природы, зелени или гармоничного интерьера. Это чутко понимали старые мастера: Рафаэль, Корреджио, Рубенс, Тициан. А тут — на фоне веревки? Усмехнувшись, он докончил: — Это было бы так же несовместимо, как несовместим блеск зелени вон с той веревкой. Давайте-ка пить чай...
Он наполнил стаканы и, порывшись в ящике тумбочки, выложил конфеты в потертых обертках. Нашел и пачечку пирамидона.
— Вы пейте, пейте, — сказала Кадмина и подошла к окну.
Присев на подоконник, она глядела во двор.
Никритин, обжигаясь, проглотил таблетку и закашлялся. Сквозь выступившие слезы он видел ее фигуру размытой, очерченной желтоватым сиянием наружного света. Она словно бы обрела невесомость и парила в квадратике неба, вырубленном оконной рамой. Рама... Рама картины — законченной, цельной...
— Нет, вас я буду писать вот так, на подоконнике! — сказал, отдышавшись, Никритин. — Но снизу, чтобы не было этой проклятой веревки! Сидите-ка так!..
Он подтянул, зацепив ногой, загрохотавший табурет, прислонил к нему грунтованный подрамник и уселся на полу. Минуту медлил. Затем начал делать набросок угольным карандашом на шершавом полотне, покрытом цинковыми белилами.
Кадмина перевела на него твердый, несколько хмуроватый взгляд своих серых глаз.
То вскидывая голову к ней, то склоняясь к полотну, Никритин торопливо клал штрихи — лишь бы успеть схватить увиденное, закрепить, не упустить! Он стиснул зубы, упрямо пытаясь перебороть тряпичную вялость рук. Голова оставалась тяжелой, саднило пересохшие губы.
— Бросьте! — качнулась вперед Кадмина и встала. В другой раз...
Она бесцеремонно выплеснула в окно чай из стакана и налила себе коньяку.
— Хотите тоже? — чуть назад покосилась она на Никритина.
— Нет, — мотнул он головой. Кроша со свистом уголь, накрест перечеркнул полотно.
Кадмина помедлила, выдохнула и запрокинула стакан. Со стуком поставила его на тумбочку. Мелкая конвульсия прошла по ее телу. Она взглянула на разоренную консервную банку, на ржавую вилку с клеймом «нерж. сталь» и предпочла сигарету вместо закуски.
— Можно взглянуть? — спросила она, уже направившись вдоль стен.
Никритин не ответил. Поднялся с места,