Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну, завелся! — подумал Никритин. — Сейчас выдаст какой-нибудь парадокс! — Он перевел взгляд на Скурлатова. — Рассердится? Нет. Конечно нет. Шеф благоволит к Герке».
Игорь всегда был каким-то угловатым, взъерошенным, вносящим раздор в любую компанию. Он обладал удивительной способностью бросить собеседникам нечто парадоксальное, задать каверзный вопрос, после которого надо было прощаться с мирным течением беседы. Но Никритин подозревал, что строил он свои парадоксы из беспричинного и непонятного озорства.
Выпутываясь из шелестящего серпантина пленки, гримасничая, он подступал к Скурлатову:
— Да и что такое — чувство долга? Почему надо подчиняться ему? Надо его подчинить себе! Это самый несносный тиран, от которого нет спасения, потому что он сидит в нас самих. Как мы можем забыть о нем? Рады бы, да не выходит!.. Чувство долга! Сдайтесь ему полностью — и я посмотрю, что с вашей жизнью станется!..
Скурлатов в притворном ужасе замахал руками: «Чур меня, чур!» — но Никритин заметил, как внезапно сжались его губы. Рассердился-таки! Однако сказать Скурлатов ничего не успел: Инна Сергеевна протиснула в дверь кабинета небольшой круглый столик. Юлдаш Азизханович с неожиданным для его комплекции проворством вскочил с места и бросился ей помогать.
Запахло ванилью от домашнего печенья. Инна Сергеевна какими-то округлыми, только ей свойственными движениями разливала чай. Скурлатов отмерил в длинные рюмки коньяк и аппетитно потер руки.
— Ну-с, чтоб дальше легче катилось! — сказал он, взглянув сквозь рюмку на свет. — Посмотрим, какие откровения завтрашний день принесет.
По обычаям дома каждый располагался как удобней. Афзал и Шаронов снова прилипли к магнитофону. Никритин, прихватив печенья и вновь наполнив свою рюмку, вернулся в угол, на облюбованное кресло. Скурлатов и Юлдаш Азизханович остались на диване, рассказывая Инне Сергеевне о съезде.
Никритин осторожно, чтоб не расплескать, поставил рюмку на ковер, возле ног, прикрыл сверху печеньем и откинулся назад, настраиваясь на голос певца. Знакомая мелодия будоражила сегодня особенно остро, и что-то мелко и противно дрожало под сердцем.
«Но не продам я честь дочери своей!» — гремел Риголетто из ящика магнитофона.
Подавляя дрожь, Никритин смежил ресницы и видел сквозь них, как темнело и прояснялось лицо Юлдаша Азизхановича, как шевелились его мясистые добрые губы, но расслышать, о чем тот говорил, не мог.
«Отдайте, отдайте, отдайте!» — в яростном отчаянии взывал Риголетто.
Ознобом прошелся по телу этот крик. Никритин передернулся, расширил глаза и начал смотреть на Инну Сергеевну. Все еще звеневший в ушах крик неуловимо связывался с нею.
Вот она — вся ушедшая в себя. Поставила локти на стол и, уперев подбородок в сцепленные пальцы, переводит глаза с мужа на Юлдаша Азизхановича, уже заспоривших между собой, забывших о ней. Сидит неподвижно, с какой-то внимательной зачарованной улыбкой.
Наконец моргнула, словно очнувшись, шевельнулась. Взглянула вопрошающе на Никритина. Но он уже успел опустить голову и, медленно проводя пальцем по обрезу блокнота, перекидывал плотные странички. Мелькали торопливые записи — то что-либо забавное, то остро и верно сказанное:
«У некоторых лысина уже расползается, а мы еще ничего не создали».
«Меня удивляет, когда я смотрю ту или иную выставку, откуда у нас, у жителей солнечного края, такие серые палитры, такая дряблая ремесленность?»
«Возьмите Салон, открытый в бывшем цветочном магазине. Там сидит старушка, которая фактически полы подметает и пыль вытирает. И вот — она же дает объяснения покупателям. Иные удивляются: «Что это за мазки?!» А она говорит: «Нет, вы не думайте, мазки эти дорого ценятся!»
«Птицы имеют гнездо, звери — нору, а Союз художников даже не имеет своего выставочного зала».
«В союзе считают, что если художник попал в мастерскую Художественного фонда, он отрезанный ломоть и для искусства погиб».
«Вся копийная продукция висит на самых видных местах, начиная от приемной министра и кончая полевым станом».
«На закуп творческих работ ежегодно ассигнуется двести — двести пятьдесят тысяч рублей, а на копийные работы лишь в мастерских — три-четыре миллиона. Где же будет победа? Пока толстый сохнет — худой сдохнет...»
«...что же происходит дальше с творческими работами? Их спокойно складывают в хранилища музеев. Лишь некоторые попадают в экспозицию для всеобщего обозрения... Вот у нас постепенно и вырабатываются художники, которые ориентируются не на широкого зрителя, а на архивы. Лишь бы их произведения купили.
Таким образом, художник отрывается от жизни».
«Управление по делам искусств от Союза художников находится через дорогу, наискосок. Из любого окна управления виден Союз художников, можно посылать друг другу воздушные поцелуи. А на деле получается, как в романсе: так мало знакомы, так редко видимся, ни любви к художникам, ни ненависти, а так — полное равнодушие».
«Критика — это очень острый инструмент, вроде бритвы. Я лично стараюсь бриться сам. Но иногда попадешь к мастеру и, если мастер неопытный, сидишь и дрожишь — то ли он тебе нос отрежет, то ли по глотке полоснет».
Последними были записаны слова одного из корифеев — Казанцева:
«Есть у нас успехи, есть, может быть, даже и сдвиги, но они настолько малы по сравнению с гигантским разворотом государственных дел, что во всем жизненном строю нас можно разыскать только разве в обозе».
Никритин захлопнул блокнот и поморщился. Действительно шумим, а толку — чуть... Прав Казанцев!..
Подхватив с ковра отставленную рюмку, он опрокинул ее в рот, неслышно выдохнул. Плеснуло горячим в голодный желудок: среди дня он так и не собрался пообедать. Легкий хмель утешительно обволакивал мысли. Он поднял голову, решив пойти налить себе еще рюмку, и натолкнулся на внимательный взгляд Инны Сергеевны — в мгновенно расширившихся, дышащих зрачках мелькнуло что-то сообщническое. Она незаметно кивнула, бесшумно поднялась с места и направилась к двери.
Стукнуло, споткнулось сердце. Не решаясь встать, Никритин покосил глазами. Шаронов, сидевший наставив ухо на шефа, приглушил музыку. Пробился благодушный, слегка ленивый бас Скурлатова:
— Выставка!.. Что выставка? Она мне напоминает один спектакль, который я видел очень давно, — «Человек-масса» Эрнста Толлера. Главным героем там был выведен народ, рабочие. Актеров на сцене было двадцать — тридцать человек, но это не имело значения, потому что они были одеты в одинаковые костюмы, двигались одинаково, говорили одинаково. И каждый отдельно делал это очень хорошо,