Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берлин, 9 декабря 1943
Произошло нечто ужасное — не исключено, впрочем, что оно стало ответом на мои молитвы.
Прошлой ночью небо осталось чистым, светила яркая луна и волны бомбардировщиков безжалостно накатывали на нас. Из ночи в ночь британцы совершенствуют свой дьявольский репертуар, частности которого мы научились распознавать безошибочно: резкий треск картечных бомб, голубиный шелест бомб, начиненных магнием, влажные шлепки фосфорных зажигательных снарядов, неугасимое зеленое пламя которых лавой растекается по крышам домов и сползает по стенам. Пожары всасывают воздух с силой почти непереносимой, выдирая его из наших легких.
Еще один вал огня проносится над нами. Мы снова, в который раз, испытываем оцепенелое облегчение. А когда на рассвете вылезаем из подвала, нам открывается зрелище самое поразительное: тыльная стена нашего дома стоит, фасад же срезан полностью. Мы видим содержимое различных его этажей. Вот софа в гостиной. Вот настольная лампа. Вот кухня с висящими над раковиной отшкрябанными дочиста кастрюльками. Вот все еще стоящая торчком гладильная доска фрау Шлегель. Однако самой стоической фрау, занимавшейся глажкой под столькими бомбежками, не видно нигде.
Дочь ее сходит с ума от тревоги. Что ж, это можно сказать о каждом из нас. Мы с Теодором поднимаемся вдвоем по ненадежным, изуродованным лестницам, обыскиваем один этаж за другим, однако она исчезла бесследно. Фрау Шлегель — повелительная, докучливая, самоуверенная, распорядительная. От нее зависели наши жизни, а теперь ее не стало.
Всем нам придется искать другое пристанище. И я усматриваю в этом — впрочем, возможно, я просто повредился в уме — Божью длань, смешавшую шахматные фигуры, которыми разыгрывалась партия, слишком быстро шедшая к мату. Теперь Гестапо придется потрудиться, чтобы выследить меня. Нежданно-негаданно я получил еще одну главу жизни и был бы полным идиотом, если б не поспешил с моим рассказом, пока тикают сброшенные небесами на ноль шахматные часы.
Париж
Подобно Принцессе Чайковского, я впал в беспробудный сон, охранявшийся пауками, оберегавшийся шипами, окутанный опиумным туманом. Как мне рассказать о бесследном исчезновении недель, месяцев, даже лет? Случалось многое, не менялось ничто. С деньгами у меня по-прежнему было туго, но, хоть я порой и вспоминал любовно об Уэлдоне и его американских долларах, попыток найти нового благодетеля не предпринимал. К тому же опиум так сильно подавлял во мне половую потребность, что проходили недели, прежде чем я замечал в себе присутствие хоть какого-то желания. А поскольку Олег находился в той же, что и я, тонущей лодке, мы с ним начали приобретать в наших отрывочных потугах сходство с парочкой жертв кораблекрушения, видящих один в другом всего лишь обломок мачты, который позволит продержаться на плаву.
Дом 27 по рю де Флёрюс я посещал все реже и реже, пока не наступила неизбежная минута, когда под конец вечера Алиса отвела меня в сторонку и многозначительно осведомилась:
— Почему вы вообще к нам заглядываете?
Я ответил ей — с дерзостью, которая года два назад была бы немыслимой, — что в последнее время и сам задаюсь этим вопросом.
— Возможно, молодому человеку не стоит и дальше посещать дом, смысл пребывания в котором ему не понятен.
Я учтиво поклонился. Поблагодарил Алису за мудрый совет. А уходя, поблагодарил и Гертруду за волшебный, как всегда, вечер. Эта великая, непроницаемая, бесстыдная притворщица склонила голову, в последний раз прикидывая, стою ли я чего-нибудь. По глазам ее я понял, что меня здесь словно бы уже и нет.
Постигшее меня изгнание огорчило Павлика и Аллена, и они вызвались начать кампанию за мое возвращение.
— Я не питаю в этом мире ни малейших амбиций, — сказал я им. — И буду только рад следить за ним издали.
Я не стал говорить моим друзьям, что предпочитаю проводить субботние вечера, выкуривая несколько трубок в праздном одиночестве моей комнаты и посещая на следующее утро, дабы искупить мои грехи, мессу в Святом Северине.
Кстати сказать, и Павлик с Алленом протянули в салоне мисс Стайн не многим дольше моего: весной 1928 года их известили, что присутствие в нем обоих стало нежелательным.
В те годы «Русский балет» хоть и находился постоянно на грани банкротства, но процветал, как никогда прежде. Дягилев прибирал к рукам таланты, точно огромное дитя сладости: Баланчина, Лифаря, Долина, Маркову, — даже Павлик, всегда твердивший, что боится впасть в декоративность, оказался втянутым в этот круг и создал вычурные декорации для «Оды», чью приятно выветривавшуюся из памяти музыку написал мой двоюродный брат Ника.
Осенью 1928 года вышел в свет второй роман Сирина, «Король, дама, валет». Я не видел брата уже пять лет и понемногу свыкался с мыслью, что пути наши, возможно, никогда больше не пересекутся. Написан роман был блестяще, но от него веяло холодом. В голове моей застрял автопортрет, вставленный, как то водилось у старых фламандских живописцев, в роман ближе к его концу: женщина с изящно накрашенным ртом и нежными серо-голубыми глазами и ее элегантно лысеющий муж, презирающий все на свете, кроме нее. Мама говорила мне, что боится, как бы Вера не заставила Володю выставить на всеобщее обозрение худшие из черт его натуры. В голове моей зароились недобрые, внушенные тетей Надеждой и дядей Костей, мысли, и чем дольше я думал об этом, тем пуще усиливался во мне страх за душу моего запутавшегося в сетях Веры брата.
Я подумывал о том, чтобы написать ему письмо, и даже несколько раз садился с этой целью за стол, но получалось у меня нечто слезливо-сентиментальное. Кто я, в конце концов, чтобы читать кому бы то ни было нотации касательно состояния его души? И я с удрученным стоном бросал перо.
А потом все изменилось — не сразу, конечно; прошло много месяцев, прежде чем я набрался храбрости и принял предложение Судьбы.
Началось все довольно неловко — в июне 1929-го, на приеме, который мой собрат-изгнанник Николя де Гинзбург устроил в своем hôtel particulier[119], стоявшем в пригороде Сен-Жермен.
Его предусмотрительный отец-еврей за несколько лет до большевицкой катастрофы переместил и капиталы свои, и семью за границу, где богатству Гинзбургов удалось уцелеть даже в то время, когда испарялись состояния куда более основательные. Никки, обожаемый отцом сын и наследник, остроумец, эрудит, обладатель редкостной красоты, обзавелся множеством фантастических друзей и задавал балы-маскарады, которые соперничали с балами Этьена де Бомон. Ему еще предстояло сыграть несколько лет спустя главную роль в дрейеровском «Вампире». В натуре Никки присутствовала и сторона более серьезная — он был одним из самых щедрых покровителей «Русского балета». Собственно, прием, о котором я собираюсь рассказать, и устроен был в честь Дягилева.
Среди прочих на нем присутствовали: княгиня де Ноай; Коко Шанель; знаменитый клоун Грок; молодой американский акробат по имени Барбет, к восторгу публики изображавший на сцене «Casino de Paris» женщину; Жан и Валентина Гюго; художник Бебе Берар, что наверняка взъярило его соперника Павлика, на прием не приглашенного; толстая, полная кипучей энергии Элзи Максвелл, ведшая в одной из американских газет отдел светской хроники; граф Гарри Кесслер, щеголеватый немецкий дипломат, которого сопровождала свита его соотечественников; мой двоюродный брат Ника и еще один композитор, милый и трогательно некрасивый Анри Core.