Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, шеф!
– Где вас черти носят?!
– Да мы эт-то, спать ид-дем уже.
– Можете собирать вещи, оба. Я вас предупреждал. Провалиться мне на этом месте, если я позволю паре пьянчуг испортить мою картину! Не знаю, когда ближайший поезд, но без вас, молодые люди, он не уедет.
– Пьянчуг? – взвился Скотт.
– Да, сэр, – перебил его Бадд.
– Я тебе покажу, кто тут пьянчуга! – Скотт попытался сорвать с себя перчатки, будто собираясь вызвать продюсера на дуэль. Одна упала на крыльцо.
Уэнджер не стал ждать, пока Скотт ее поднимет. Он хлопнул дверью и зашагал по фойе, оставив приятелей на морозе.
– Да кто вообще такой этот Уэнджер? – возмутился Скотт. Лежа в койке на чердаке, он не сомневался, что утром Уэнджер передумает.
– Нет. Он не Майер. Надо было через черный ход идти.
– Ну и черт с ним тогда!
– Одно радует – ночью меньше в этом проклятом морозильнике.
– Воистину! – ответил Скотт.
Но и без этой ночи было поздно. К утру появилась заложенность в груди, и начался жар. Собираясь на поезд, Скотт сошел в фойе весь в испарине, даже в плаще дрожа от озноба. От взгляда на темные воды Гудзона у него слегка закружилась голова – сказывалось не столько похмелье, сколько болезнь и переживания. Бадд позвонил Шейле в отель с Центрального вокзала.
Она приехала прямо в больницу. Увидев Скотта на каталке в приемном покое, она покачала головой, что значило: «Я же говорила!» И все равно встала на его сторону.
– Что же ты с собой сотворил…
Голливуд прощал многое: слабость к необязательно совершеннолетним девушкам, признание в большевистских взглядах, пристрастие к алкоголю, но до определенного предела и не всем. Бадда выручили молодость и родственные связи, его сразу же взяли назад. Скотту, чья репутация и без того была подмочена, повезло меньше. Он предал доверие Уэджера, нарушил слово, данное Селзнику, а через него и Майеру, который и так ему уже не благоволил. Пришлось страдать в заточении дома, пока Свони неделями тщетно хлопотал о работе, и, хотя Скотт за это время поправился, надежды что-то найти не было. Он рано вставал и писал рассказы прямо в халате и тапочках, потягивая кофе. В доме стояла гробовая тишина, и Скотт ловил себя на мысли, что ему это нравится. Простой карандаш и бумага дарили вдохновение. Опростоволосился он сильнее некуда, и полагаться оставалось только на себя.
Шейла держалась холодно, пропускала свидания и не приезжала к нему под предлогом дальней дороги. Скотт признавал, что гнев ее был небезоснователен, но чем дольше она сердилась, тем больше казалось, что причиной тому служил не проступок, а он сам. Знакомое бессилие – так и он годами старался помочь Зельде. В глазах Шейлы Скотт был стар, слаб и ненадежен. Она вела себя с ним как нянька, и он не мог ее в этом упрекнуть. В приступах отчаяния ему казалось, что она хочет от него отделаться, и, когда однажды Шейла сообщила, что должна пойти в «Кловер-клуб» с Дугом-младшим[154], Скотт ей прямо так и сказал.
Он понимал, почему она не хотела, чтобы их видели вместе, – это могло бросить тень и на нее. Его даже в «Репортере» теперь не упоминали.
Шейла не могла понять, почему, почему он ведет себя как баран?
Они отчаянно ссорились потому, что рухнули их надежды. Скотт не сомневался, что Шейла его теперь ненавидит за впустую отнятое у нее время. Он сам себя ненавидел.
Студия заплатила ему всего за одну неделю, и большая часть денег ушла на лечение. Оставшиеся нужно было растянуть на месяц либо найти, куда продать рассказ. Скотт сделал взнос за машину, но задолжал Магде. Остальные счета он складывал в ящик стола.
Скотт обивал пороги, обзвонил всех знакомых на «Метро» и друзей в «Садах», умолял Боги замолвить за него словечко на «Уорнер Бразерс», спрашивал Сида, не найдет ли Пеп ему место на «Репаблик пикчерс». На фильмы выше второй категории он и не претендовал, сгодились бы и короткометражные. Дон Стюарт поручился за него на «Парамаунт», и Скотта взяли на работу над «Воздушным налетом». Шесть недель по триста пятьдесят. Скотт гадал, не приложил ли к этому руку Бадд. Деньги его семьи дурно пахли, но сам он был славным малым.
«По-моему, несправедливо, что вышвырнули меня так поспешно, – написал он Оберу. – Поездка в Дартмут изначально была глупостью, ничего полезного я бы из нее не вынес. Не в том я возрасте, чтобы быть на побегушках у продюсера. Теперь все позади, пострадали только моя гордость и бумажник, зато я вернулся за стол, где мне самое место. Посылаю «Странный приют», как договаривались. Я сам доволен тем, как получилось, хотя с концовкой пришлось повозиться. Если для «Пост» он окажется слишком коротким, попробуй пристроить в «Колльерс», хотя мне кажется, он как раз в их ключе».
На «Парамаунт» Скотт себе спуску не давал. «Воздушный налет» особого внимания не стоил, но, следуя примеру Оппи, Скотт ценил все, что давала ему студия, и поклялся, что это место не потеряет. После последнего происшествия он снова взял себя в руки, не позволял себе ни капли спиртного и решил всем доказать, что стоит троих. Каждое утро Скотт вставал до восхода, ехал на студию, в портфеле позвякивали бутылки живительной колы. Сценарий поручили им с Доном. Работали они спокойно, на совещаниях никто никого не подсиживал и не плел интриг. Если продюсер с говорящей фамилией Лазарус просил увеличить длительность сцены или дополнительно снять актера крупным планом, они просто шли в общий кабинет и делали все без лишних разговоров. Сцены штамповались одна за другой. Скотт положил деньги в банк и радовался тому, как росли сбережения, видя в этом свидетельство того, что он встал на путь истинный. Теперь можно было оплачивать счета. А вскоре – приступить к новому роману! Чего же больше.
На весенних каникулах Скотти навестила Зельду, доехала на поезде в одиночку. После очередного пропущенного Рождества Скотт и сам бы хотел поехать, как бы ни было это вредно для здоровья. Жену он не видел со скандала в Вирджиния-Бич, и, несмотря на дела в субботу, ему хотелось послать доктору Кэрроллу телеграмму, спросить, как там его девочки. Если Зельда будет в состоянии, летом можно бы вдвоем съездить на Кубу, раз с группой у нее не вышло. Кое-какими деньгами Скотт располагал, а вот временем – нет. Но с обещаниями он решил повременить до вестей от Скотти.
Как-то среди недели Скотт писал новый рассказ. Одно место никак не выходило, и он встал немного пройтись. Он уже обулся на работу: строгие, до блеска начищенные оксфорды, те самые, что подвели его в Нью-Гэмпшире из-за тонкой подошвы. Скотт носил такие разве что в Ньюманской школе, а потом в армии – на утреннее построение. Когда нужно было проветрить голову, он всегда бродил по дому: через гостиную, где непременно задевал кофейный столик, на кухню, бросал в окно рассеянный взгляд на белесые холмы, обходил диван и возвращался за обеденный стол к стопке бумаги. Скотт встал – губы едва заметно двигались, еще взвешивая последнее предложение, – и вышел из-за стола. Во время хождения у него была привычка слегка задирать голову, как Пьерро, и рассматривать чистый лист потолка, будто на нем мог найтись ответ. Но на потолке не было ничего, кроме влажного пятна и нескольких засохших капелек краски, державшихся на паутине – Луз до нее не дотягивалась. Скотт повернулся к двери гостиной, перенес левую ногу через полоску деревянного пола между безвкусными лоскутными ковриками, но, отрывая от пола правую, вдруг почувствовал, что пол уходит из-под ног. Он потерял равновесие и, чтобы не удариться о кофейный столик, стал падать на диван, как падал в молодости на линию ворот. В ту же минуту на кухне сорвалась с гвоздя оловянная сувенирная тарелка, ударилась о столешницу и с грохотом слетела на пол.