Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пристыдил его и напомнил о суде Божьем: и Колесниченко наконец признался, что украл ее у меня. Но все же он не считал себя неправым: говорил, что он взял ее у меня, потому что текст, мол, русский, а мне, мол, нужен итальянский. И вот для Колесниченко настал день освобождения. В общине спросили его о книге: он ответил, что оставил ее одному из своих, кто в данный момент был на производстве; а тому, наоборот, сказал, прощаясь, что отдал книгу другим из общины. Колесниченко обманул всех, однако он не обманул Бога. Рука Господня настигла его, не успел он выйти за зону: Колесниченко и раньше хромал, но тут упал на лед и сломал ногу, так что его первой обителью на свободе стала больница.
Так сей «пастырь» своей низостью научил православную общину уважать католического священника. После всего молодой человек, подученный «пастырем» обмануть меня, пришел ко мне и, чуть не плача, просил прощения. Другой православный священник, отец Алексий[98], раньше тоже осуждавший мои требования, потом сказал мне, что лучше б Новый Завет остался при мне: тогда, мол, изредка и они, православные, могли бы читать его, а так он потерян для всех…
Когда с нашего прибытия в Воркуту прошло всего несколько недель, отец Иосиф Кучинский раздобыл немного вина и несколько кусочков пресного хлеба для месс. Расстелив на нарах полотенце и осторожно положив на него кусок бумаги, служивший нам дискосом, и стакан, заменявший чашу, он собирался отслужить первую за Полярным кругом мессу Отец Иосиф сел по-турецки, я на корточки, уперев колени в нары; наши макушки касались верхних нар.
Мы читали по очереди сорок второй псалом «Суди меня, Боже, и вступись в тяжбу мою с народом недобрым», затем молитву «Исповедую» («Confiteor…»). Потом отец Иосиф продолжил один «Радуйся, Матерь Святая, родившая миру Владыку, Царство Свое над землею и небом простершего в вечные веки»; прочел на память всю мессу Пресвятой Деве Марии с некоторыми соответствующими изменениями вступительной молитвы и молитвы после причащения. Я довольствовался лишь причащением на этой мессе, как и на последующей, когда отец Иосиф служил за усопших.
Текст заупокойной мессы «De requie» я легко восстановил в памяти, так что в третий раз служил я — за упокой, как помню, всех усопших иезуитов. Это была моя вторая месса, совершенная в заключении, и первая в краю белых медведей; в дальнейшие сорок дней отдыха («Salve, Sancta Parens, enixa puerpera Regem, qui coelum terramque regit in saecula saeculorum») дорогой отец Иосиф время от времени причащал меня.
Примерно 10 декабря 1947 года я вернулся к обычной жизни и постарался записать для себя мессу Пресвятой Деве под надзором собрата; труднее всего было найти бумагу и карандаш, чтобы в первый раз записать чин богослужения. Так к рождественским праздникам я был чуть лучше оснащен для богослужения, хотя не имел ни походной чаши, ни вина, — естественно, жил подаянием. Помню, навечерие я провел с маленькой польской общиной, которой отец Иосиф Кучинский подарил свое пастырское слово и свою долю для скромной трапезы. Кто-то из общины получил на Рождество посылку с облатками, которые преломляются по польской традиции и символизируют единство христианского домашнего очага. Это не освященные облатки, просто их заранее благословляет священник и преломляет глава семьи вместе с семьей и гостями.
Евхаристический Хлеб был преломлен рождественским утром, скромно и тихо, скудостью все напоминало Вертеп. У нас не оказалось даже соломенной подстилки, куда положить Младенца Иисуса, сокрытого в хлебе и нескольких каплях вина. Участников этого второго преломления Хлеба, совершенного почти на ходу и вне мессы, было очень мало. В дальнейшем именно так чаще всего и принимали причастие верные; очень редко случалось участникам Таинства, совершаемого в великой секретности, присутствовать на мессе. Обычно они причащались потом, тайно, в бараке священника, или в своем, или даже под открытым небом, если не мешала непогода.
Преломляли Хлеб не только мы двое. К Рождеству 1947 года к нам и к тем немногим, которые были до нас, добавилась группа католических священников; в последующие месяцы нас стало примерно человек шестнадцать в одной только восьмой шахте. Священники происходили из разных мест в основном из Литвы, Галиции, позже из Закарпатья.
В первые месяцы я, к своей радости, вновь увиделся с отцом Жаном Николя — его перевели сюда из Карагандинского лагеря. Встретились мы с ним, к обоюдному утешению, именно в эти рождественские праздники. Прибыв сюда, отец Николя на собственном опыте убедился в суровости действовавшего в нашем лагере распоряжения — направлять католических священников исключительно на общие, так называемые черные работы. Отец Николя, несмотря на свои выдающиеся способности художника, долго добивался, чтобы его приняли в Управление геологоразведочных работ, где нужен был человек, умеющий зарисовать образцы найденных минералов. Наконец он добился своего, и дело сдвинулось.
В дальнейшем несколько физически слабых священников смогли получить работу в бухгалтерии; эта работа к тому же оказалась нелегкой. Счетоводы, хотя многочисленные, работали по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки! Так что вышеупомянутое распоряжение в отношении католического духовенства было вызвано, думаю, скорее недоверием, чем ненавистью к католикам.
И все же ненависть к католицизму существовала; проявлялась она на каждом шагу. Ничто не беспокоило лагерное начальство так, как деятельность католического священника; чтобы всполошить начальника политчасти, достаточно было сообщить ему, что католический священник служит в присутствии двух-трех верующих. Месса совершалась тайно во избежание репрессий и профанации.
Вот украинский священник сидит на нарах перед грубо сколоченной тумбочкой, он служит литургию, пропуская действия, которые могут быть замечены; другой в самые важные моменты службы встает рядом со своим местом, делая вид, что возится с котелком, куда он положил маленький дискос и малюсенькую алюминиевую чашу. Отец Николя совершал литургию в кабинете начальника в его отсутствие; ящик письменного стола служил алтарем. Кто-то служил в шахте, ставя чашу и дискос на черную доску, камень или глыбу угля; у других алтарем были собственные колени.
Я иду в двадцать седьмой барак навестить польского собрата: тот на месте, лежит на животе, приподняв грудь и опираясь на локти, — вижу, что он служит мессу. Другому польскому священнику, родившемуся в Луцке, повезло больше: он, дневальный в сушилке, мог запираться и служить, став на колени перед табуреткой, под одеждой, свисающей с крюков у печки. Однажды, когда я был его гостем, он запер меня в своей каморке, и я смог совершить богослужение. Я был счастлив! Позднее мне так же посчастливилось приютить священников для богослужения у себя в будке рядом с лагерной колонкой.
Во второй кипятильне, где я проработал несколько месяцев, было гораздо труднее предоставлять подобный приют, хотя для самого себя я мог служить по ночам. Помню, однажды среди бела дня пришел василианский священник и попросился служить. «Охотно, отец, — говорю, — но спрятаться можно только за печкой. А там очень неудобно, нужно встать на колени и сжаться, иначе увидят, и притом там нестерпимо жарко». — «Ничего, — отвечает, — приспособлюсь, а то сегодня я вообще без места, и служить мне негде». К тому же как раз, когда священнику нужно было выходить из тайника, явился незваный гость; чего он хотел, неизвестно, но сидел у меня минут десять, пока я не нашел предлога его выставить.