Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пошли, пошли, а то опоздаем на обед, — сказал он, двигаясь к выходу, и добавил. — У меня тоже руки черные. «Есть неумытыми руками не оскверняет человека» (Мф. 15, 20). Меня заботит не это; я думаю о нашей недавней беседе.
— Вы говорили о надежде на освобождение, но подобает ли нам надеяться?
— То есть?
— То есть подобает ли уповать на освобождение? Что мы приобретем? Сами подумайте: мы почти стяжали венец мученичества, а если нас освободят, мы его утратим. И потом, скажу вам, я не только мечтаю умереть мучеником за Христа, но почту за счастье быть погребенным в вечной мерзлоте: в ней я нетленным дождусь воскресения мертвых. Ужасно только, как советские варвары хоронят лагерников. Знаете как?
— Знаю, к сожалению: раздевают догола, завертывают в холстину, выносят из лагеря в морг, делают вскрытие, а потом в той же холстине бросают в общую могилу без креста. Только столбик с именем и фамилией, да и тот скоро исчезает. Могилы неглубокие; их роют летом, все лето роют.
— Больно думать, что со мной так обойдутся после смерти. Да еще сперва выпотрошат.
— Хорошо еще, не ставят охрану у могил, чтобы мертвые не воскресли.
— Об этом они не думают, они не верят в воскресение. Мне рассказывал один лагерник, он работал летом на кладбище, что тут на Воркуте общие могилы зимой не засыпают, бросают сверху снег с землей, и все. Летом снег тает, и зверье разрывает трупы на части, ведь кладбища не огорожены.
— Вот видите! А вы хотите, чтобы вас схоронили в вечной мерзлоте!
— Да, хочу. Разве Бог не заботится об останках мучеников за веру? И потом, материальная смерть не важна. Важно прославить душу, а когда надо, прославятся и тела[97].
Тем временем мы дошли до столовой. В порядке исключения давали оленину вместо рыбы; так, в Великий пост, да еще в пятницу, мы снова отведали мяса, но такую сухую оленину, жесткую, как деревяшка, можно есть и в Страстную пятницу.
Вернувшись в барак, я прочел текст вечерни по восточному обряду, единственное богослужение, которое целиком помнил наизусть. Потом поговорил с друзьями, а позднее мне сказали, что на небе северное сияние. Я вышел и минут десять смотрел на небо; в ту зиму северное сияние было уже в четвертый или в пятый раз, а я все любовался и любовался.
Прочитав вместе с отцом Иосифом молитвы Розария и помолившись, я мгновенно уснул. Через несколько часов я проснулся от того, что ко мне кто-то привалился, — это был отец Иосиф, которого бесцеремонно подвинул вор, роясь в его вещах. Отец Иосиф пыхтел, но молчал; потом он пояснил, что заметил у негодяя нож.
Этот вор жил под нашими нарами. Видя, что оскорбляют собрата, я не мог смолчать — в ту минуту я не подумал об опасности, мне и терять-то было почти нечего. «Мы из одного барака! Ты что своих грабишь? — закричал я и позвал на помощь. — Эй, друзья, помогите, гоните наглеца! Дневальный, зови охрану!» Народ проснулся; из своей каморки высунулся староста (не тот, что забрал мои носки себе на шапку, но вроде него). Он прогнал вора на место, тот зашипел на меня из-под нар, потом опять вылез и плюнул в меня.
Спокойствие, однако, вернулось. На другой день я, как обычно, отправился на работу, а вернувшись, узнал, что несколько часов назад вора отправили на штрафную командировку, известную жестокими порядками: работали там на печах обжига извести. Не верилось, что наказан он за ночную провинность, но некоторые скептики, спорившие с нами о существовании Бога, призадумались, узнав о скорой каре обидчика служителей Божиих.
Впрочем, за вором числились и другие грехи: устроив постель (все краденое) под нашими нарами, он правил лагерными воровскими делами и часто принимал у себя женщину (в нашем лагере их оставались единицы). За полтора месяца до происшествия он пристал ко мне, чтобы я поделился с ним посылкой, — это была первая посылка от моей бывшей прихожанки из Днепропетровска, восьмидесятилетней польки. Забравшись ко мне на нары, вор протянул нож и потребовал отрезать ему сала.
— Пожалуйста, — ответил я и стал отрезать. Он остановил меня: мол, мало.
— А сколько надо? — спросил я.
— Грамм двести.
— Двести грамм? Да тут было меньше килограмма. А я уже отдал больше полкило бригадирам, старшему мастеру и другим. Откуда двести грамм? Не видите, как я отощал. И работа у меня тяжелая. Старуха-прихожанка от себя отрывает, чтобы подкормить священника, а вы отнимаете. По мне, грамм восемьдесят вам довольно, мне бы на три дня хватило.
— А мне нет, — ответил он. — Дай двести, я с друзьями поделюсь.
— С друзьями? У меня есть свои друзья, лучше я с ними поделюсь.
— Я тоже друг.
— Ничего себе друг! Я с вами по-дружески, а вы оскорбляете.
— Когда это я тебя оскорблял?
— Каждый раз, как вы у нас под нарами принимаете непотребную женщину…
— Ну и что?
— А то, что это оскорбление мне и моему собрату, тоже священнику. Мы тут каждый день молимся. И даже Евхаристию совершаем, а вы непотребством занимаетесь. У меня есть друзья поближе вас, и они больше нуждаются в поддержке, например священники, осужденные ни за что, вернее, за добрые дела и веру. Лучше с ними поделиться…
— Заткнись! — оборвал он. — Я ведь могу все отнять, а беру только сала и всего двести грамм. Я не жадный.
Делать нечего, я добавил ему сала. И он пошел делиться со старшим мастером, который в этих делах был с ним заодно.
Но вскоре началась резня между самими обиралами.
Утром 26 июня того же 1948 года меня отправили в хирургический стационар с переломом ключицы, сломал мне ее чересчур лихой дневальный. Потом в палату привели в кровь избитого парня, спрашивали его, кто избил, но парень отвечал уклончиво. Примерно через час послышался шум и голос фельдшера, звавшего на помощь. Три или четыре вора с ножами и топором ворвались к хирургу и спросили, не поступали ли в тот день раненые или контуженные. Хирург замялся, воры поняли, что — да, велели хирургу не беспокоиться, мол, сами справимся, лишней работы не доставим, и пошли по палатам.
И вот уже они в нашей, пятой, где лежит человек двенадцать. Оглядели все койки, сдернули одеяло с избитого парня, тот лежал, закрывшись с головой, посмотрели под койками: «Никого». И пошли в палату напротив; через несколько секунд раздался отчаянный крик: воры прикончили зека топором. Крик чудесным образом исцелил нашего избитого парня, не могшего, казалось, пошевелиться; он вскочил и кинулся к окну: оно не открывалось. Тогда по совету соседей он снова лег и затих; ему повезло, воры не узнали его. Он только недавно прибыл в лагерь, да и лицо ему раскровянили до неузнаваемости.