Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смотри! Хорошенько смотри! Это мои охотничьи трофеи!
На стенах головы, вот только не звериные – человечьи. Их лица белы, их глаза и рты широко раскрыты, их волосы свисают до самого пола, почти касаясь темно-бурой жижи.
– Это кровь? – спрашивает Анечка и знает ответ.
– Это кровь.
Страшно. Наверное. Но это же сон? А во сне всякое случается, особенно когда засыпаешь с температурой.
И Анечка, присев, касается крови пальцами. Подняв руку, она смотрит, как течет по ладони густая, словно битум, жидкость. Она обволакивает кожу тончайшей пленочкой, и теперь кажется, что на руках Анечки перчатки.
– Ты смелая девочка, – хвалит Батори. – Настоящая Батори. Пойдем.
Уходить не хочется, головы больше не пугают, наоборот, они дружелюбно улыбаются Анечке и шепчут что-то, а что – не разобрать.
– Я вернусь! – обещает Анечка, и добравшись до выхода из комнаты, оборачивается. На кровяном полу тают следы.
Следующая комната обыкновенна настолько, насколько может быть обыкновенен сон. Крупная каменная кладка рядится в гобелены и шелка. Из огромной кровати вырастают резные столбики, на которых покоится балдахин с волчьими мордами и золотыми кистями. У узкого окошка, забранного мутным стеклом, стоит столик.
– Садись, – приказывает Батори. И Анечка садится. Низкий стул неудобен, и зеркало смешное – как будто круглую деревяшку фольгой обернули. В такое смотрись – не смотрись, а себя не увидишь. Разве что мельком.
– Мне привезли его из Венеции, – делится секретом Батори. – Оно очень дорогое. Смотри. Не бойся.
Анечка не боится. Она откладывает зеркало и принимается изучать флакончики, выставленные в беспорядке. Они тяжелые и скользкие, и внутри непонятное.
– Этим натирают лицо, чтобы сохранить белизну кожи. Вот это используют для шеи. Это – для рук и ног. Это – для холма Венеры.
Анечка смеется. Какие же они здесь, во сне, дикие!
– Хочешь, я тебе волосы расчешу? – спрашивает вдруг Батори и, не дождавшись ответа, берет в руки гребень.
– А у меня тоже такой есть! – вспоминает Анечка.
– Конечно, есть. Я ведь тебе его подарила. Не помнишь?
– Нет, – Анечка огорчилась оттого, что она не помнит и что Эржбета, наверное, обидится. Но та снова улыбнулась и, усадив Анечку перед зеркалом, велела: – Смотри, какая ты красивая.
Гребень коснулся волос, скользнул, разделяя пряди. Анечка смотрела на себя, Эржбета улыбалась. А серебряное зеркало не отражало ничего. Даже свечей.
– Никому, – шепнула Батори. – Никому не позволяй забрать у тебя гребень!
А разве его хотят забрать? Это немыслимо!
И от возмущения Анечка проснулась.
В комнате было сумрачно, а у Анечкиной постели сидел человек.
– Привет, – сказал он, закрывая книжку. – Меня твой брат привез. А он ничего. Честно.
– Привет.
– Ты как? Он сказал, что ты вдруг заболела, но я не помню, чтобы ты вообще болела. Болеть неправильно.
И Анечка согласилась с Кузей. И еще подумала, что хорошо, что он приехал.
– И еще твой брат сказал, что ему надо переговорить с дядь-Васей. По делу. Не знаешь, по какому?
Анечка пожала плечами. Разве это важно?
– Твоя мамаша пыталась меня прогнать, а тетка велела ей заткнуться. Забавно вышло. Значит, ты в этом дурдоме живешь?
– Почему в дурдоме? – Анечка села в постели и сунула под спину подушку. Сон придал сил, хотя голова все равно кружилась.
Кузькиного лица не рассмотреть. Интересно, а подружка его где? В клубе осталась? Ждет-надеется на Кузькино возвращение и на то, что заболевшая Анечка подрастеряет красоту.
Красоту вообще потерять легко.
– Ну… просто. Не обижайся. – Он отложил книгу и подвинул стул. – Хата классная, конечно. У нас такой, наверное, никогда не будет, только вот… мертвая она какая-то!
Последние слова Кузька произнес шепотом.
– Я зашел и аж мурашки по коже. Позвольте вашу куртку… прошу вас тапочки принять. Жуть! И улыбаются так стеклянненько. Может, они вообще не живые? Не проверяла?
– Нет.
Смешной. И свитер этот, старый, растянутый на горле, ему идет. А вот костюм, как на Сереге, не смотрелся бы.
– Зря. Я бы проверил. Это они тебя уморили. Слушай, наверное, надо позвать кого-нибудь.
– Зачем?
– Ну сказать, что ты очнулась. Маму там. Или отца.
Анечка мотнула головой: бесполезно. Не придут. Никто не приходит, кроме нянечки или горничной, а тем все равно, они служат и улыбаются стеклянненько. Хорошее слово. И Кузька хороший, а она, Анечка, снова дура.
– Я страшная, да? – вдруг захотелось посмотреть в зеркало, убедиться, что на самом деле все не так и плохо, что Анечка даже больная даст тысячу очков вперед той Кузькиной девице.
– Ну… есть немного.
Гад! Мог бы и соврать.
– Ты просто другая стала, – сказал Кузька, и тон его был серьезен. – Позавчера – одна, и вчера та же, а сегодня вдруг раз и совсем другая. Это плохо.
– Почему?
– Потому что люди так быстро меняются, только когда им очень плохо. А я не хочу, чтобы тебе было очень плохо, понимаешь?
Не очень. Какое ему до Анечки дело? Анечка ведь сама по себе. И вообще, остальные в этом доме тоже сами по себе. К этому привыкаешь.
А вот лисы живут семьями.
– Я все-таки позову кого-нибудь, – Кузька поднялся и вышел. И Анечка, пользуясь моментом, сунула руку под матрац.
Гребень исчез.
В операционную Дашку не пустили. И курьер Алексей, с нарочитой заботой подхватив под локоть, заставил сесть на скамейку.
– Все будет хорошо, – сказал он, часто моргая. – Врач ведь сказал, что все будет хорошо.
Врачи лгут. Иногда. Нет, конечно, они не специально. Они сами верят в то, что всемогущи со скальпелем в руке. Джедаи от медицины, стоят на пути смерти. Но иногда не справляются.
– Все будет хорошо, – эхом повторила Дашка.
Она сидела, глядела на плакат, призывавший соблюдать гигиену полости рта, и на второй, где рассказывалось про СПИД. Она слушала, как вздыхает, но не уходит курьер и его присутствие стало бесконечно важным. Она думала о том, что скоро выйдет врач…
В маске?
Или уже без?
И как он станет смотреть. По глазам-то сразу понятно. И тогда она поняла, но надеялась-надеялась.
Надежда – это так мало.
Цокот каблуков прокатился по коридору. Дашка поднялась. Повернулась. Халат слетел с плеч, как папаха, и верный оруженосец-Алексей едва успел его подхватить.