Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кому рассказывал?
— Никому.
— Филипп, — констатировал Щавель.
Троица сбежала вниз и после недолгого поиска застигла барда в дровянике подбивающим клинья к кухарке. Деятеля культуры припёрли к поленнице и приступили к экстренному потрошению.
— Ты не только мёртвых обираешь, но и у товарищей крадёшь, — с ходу завиноватил барда Щавель. — Стащил поднятый в узилище Бандуриной хабар у своего подельника, тварь!
— Ты ещё тогда крысятничать пробовал, когда мы серьги делили, — припомнил Михан, который теперь из кожи лез, чтобы загладить вину перед командиром.
Глазки Филиппа забегали.
— Хабар! — огрызнулся он, но тут же сдулся. — Потырили его в этом гадском Первитино.
— Предъяви «сидор» к осмотру!
Пока Жёлудь ходил за мешком, припёртый к стене бард продолжал разглагольствовать:
— Кому верить, непонятно. Догадались тоже, остановиться в деревне потомственных наркоманов. Видали, у них все огороды маком засажены и поле возле ручья на сорок десятин опиатной культурой засеяно.
— Они маком торгуют для выпечки, — сказал Щавель.
— Как же, для выпечки! Ходят чешутся. У мужиков глаза стеклянные, Герасим с Пауком полдня на кумарах. Вы же не местные, не врубаетесь ни во что. В Москву они мак продают, а не булки печь. Там из него ханку делают. Я сначала тоже не выкупил Хмурого, а потом уже заметил, что в сидоре копались, да как ему предъявить? Знал, наркоман проклятый, что можно брать, а что нельзя.
Жёлудь приволок длинный заплечный мешок с гуслями. «Сидор» вывернули, хабар не нашли.
— Живи пока, плесень, — вынес приговор Щавель. — Черенковать бы тебя, да больно песни складные поёшь.
Филипп смолчал, только скрипнул зубами.
Оставив барда собирать разбросанное барахло, Щавель вышел с парнями в трапезную.
— Иди к своим, — молвил он Михану. — Служи князю верой и правдой, не опозорь Тихвин.
— Да, дядя… — У парня застрял ком в горле, он сглотнул, развернулся и быстро зашагал прочь, не оглядываясь.
— Выкрутился, засранец, — проводил его Жёлудь, словно невидимую стрелу метнул в спину.
— Его под суд подвести — тебя под суд подвести. — Щавель побрёл к лестнице, сын почтительно следовал на полшага сзади. — Получается, из наших ты один остался хранителем ценностей Даздрапермы Бандуриной.
— Отчего же у меня не украли? — задумчиво спросил Жёлудь. — У Винта кто угодно мог стырить, там вообще проходной двор был.
— Твой сидор рядом с моим лежал. Возле вещей всегда кто-нибудь из наших ошивался, а Михан свой вещмешок бросил на печь, где и спал.
— Получается, Михан ещё тогда от нас отстал?
— Делай выводы, сынок.
Командир возвратился в опочивальню, где компания уже расселась по своим местам. Лузга шурудил в стволе вехобитской волыны коротким самодельным шомполом.
— Зарешали с Миханом вопросы?
— Недолго продержался, пока не обосрался, — капнул ядом Жёлудь.
— Добрый подарок ты князю сделал, — язвительно заметил Лузга, когда командир завалился на койку.
— Добрым делом не кори, за собою посмотри, — отрезал Щавель. — Других лишних людей у меня с собой нет. Когда разделимся после Арзамаса, отправлю, может быть, Тавота.
Учёный раб забеспокоился.
— Если уцелеет к тому времени, — оскалился Лузга. — А то недалеко уйдёт со своей хромотой.
— У меня с каждым днём всё лучше, — заверил Тавот.
Доктор, укрывшийся с головой одеялом, подал голос:
— Я могу его посмотреть.
— Сам поправится, невелика ценность. — Щавель зацепил носком сапога каблук другого, стал тащить, поморщился, протянул ногу Тавоту. Раб, сидящий возле постели, ловко разул господина, аккуратно поставил сапоги в изножье. — Помрёт, невелика потеря.
— Только польза одна, — угодливо вставил Тавот. — Суммарный интеллект планеты — величина постоянная, а популяция человечества растёт.
— Это что получается, — прокряхтел Альберт Калужский, — люди с каждым днём всё глупеют?
— После БП люди резко поумнели, а теперь наблюдается обратная тенденция. — Учёный раб следил одновременно за собеседником и за своим господином, попутно наблюдая за перемещением по комнате Жёлудя и контролируя реакцию Лузги.
— Чудно, — сказал доктор и нырнул обратно под одеяло.
В отряде, располагавшемся ко сну, стажёр сидел напротив своего десятника.
— Надо тебя в штатную ведомость записать, Михан. — Скворец раскрыл учётную тетрадку, послюнявил шведский чернильный карандаш. — Твоё имя полностью как звучит?
— Медведь, — неохотно выдавил парень. — Медведь, а фамилия Гризли. Мама звала Мишей, но с детства Миханом погоняли.
— Как записывать?
— Записывай Миханом Грызловым. Не хочу иметь с лесом ничего общего. Теперь я житель городской.
— Далеко пойдёшь, — сказал Скворец.
Двухголовый идол Гаранта и Супергаранта обозначал границу, по которой от Святой Руси отделяла себя Поганая Русь.
Ступив на другой берег Волги, Карп снял шапку и трижды сплюнул. Караванщик проследил, как с моста съезжает последняя телега, а за ней боевое охранение. После Дубны начинались ничейные земли. Сёла вдоль Великого тракта ещё платили дань светлейшему князю за порядок и стабильность, но молились в них иным богам и жизненный уклад имели свой, заточенный под гнусный ход единства и борьбы властителей Внутримкадья. Что же творилось в деревнях, отдалённых от торговой магистрали, знали только их презренные обитатели. В них махровым цветом цвели мутации, национальная терпимость, комплиментарность, трэш, угар и содомия.
За Волгой, где когда-то было рукотворное море, раскинулась местность холмистая и сухая, с боровыми лесами, испещрёнными вырубками и лесопосадками. Посреди возделанных полей глядели оконцами на дорогу обихоженные деревеньки, живущие чёрт знает с чего. Новгородцы держались настороже, того гляди проявит себя нечистая порода, тогда жди беды. Великий тракт, тянущийся вдоль древнего заиленного канала, был шире, но подраздолбаннее. Последнее объяснялось движением более плотным, чем на участке, опекаемом вехобитами. Подводы, гружённые кожами, брёвнами и всякой всячиной, выезжали с просёлков и устремлялись строго в одном направлении — в Москву. Обратно же лапотники ехали пустые или полупустые, но довольные. На ратную колонну взирали с благодушным любопытством и весело погоняли сытых лошадёнок, давая проезд защитникам.
Ведное, Горицы, Кимры, Дубна, Дмитров. Чем ближе, тем сильнее ощущалось дыхание Москвы. Бабские хари сменяли рожи самок быдла. Порой встречались одухотворённые лица небыдла из числа провинциальной интеллигенции, искажённые духовностью настолько, что хотелось вытянуть из ножен саблю вострую, снести такую голову с плеч и закопать поглубже, дабы не оскверняла окружающий мир.