Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стоят, — буркнул Отвада из тени дверного проёма на втором уровне.
— Стоят, — кивнул Прям. — В иноземном конце и дня площадь не пустует, золота на три молельных дома собрали. Болтают, уже везут.
— Кого везут?
— Якобы того, кого от мора исцелили.
— Три молельных дома, говоришь… — Отвада горько усмехнулся, — Значит, втихаря бояре ещё на десять ввалили. Мразота.
— Пока молчат, — Прям показал на ворота, — но скоро языки развяжутся. Мор подбирается. Не найдём избавления — к осени поляжем. Все.
— Боярчики вывернутся. Рассядутся по ладьям, и только ветер заворочается в парусах. Что с теми ворожцами? — кивнул в сторону иноземного конца.
— Нельзя их сейчас трогать, — Прям покачал головой. — Хизанцы не бывают одни, вокруг всегда толпа. Тронешь — завизжат, дескать, наш князь не может найти избавление от напастей, так хочет заграбастать чужое.
— Голову дам на отрез, мутно там всё, — Отвада горько усмехнулся. — Сам запустил мышей, сам запустил и кошку. И всё чисто. Избавитель! Отец родной!
— Доберёмся, — мрачно буркнул Прям и недобро улыбнулся.
А потом замерли оба, Отвада даже кружку с питьём до рта не донёс. На лестнице показался Безрод, одним духом, единым махом взлетел на второй поверх, пролёт — два прыжка, пролёт — два прыжка, только каждый пролёт — десять ступеней, шириной в шаг и ни пальцем меньше. Прям лишь головой покачал, да глаза раскрыл вдвое против обыкновенного.
— Всё, — только и выдохнул Сивый, кивнув.
Ровно малыши голопузые, Отвада и Прям, обгоняя друг друга, скатились вниз во двор, Безрод едва успел к стене прижаться — затоптали бы. Стюжень как раз вышел из-за угла, шёл сам, хоть и опирался на посох, а следом за ним на открытое вышли ещё двое.
— Где мое рукодельное? — заорал Отвада. — Где передник, где шапка? Всем переоблачиться! А ты кутайся втрое, босота! Чтобы ни рубчика наружу! Знаю, всё равно не удержу…
— Скоро, скоро предъявим князю!
— Иные землю грызут, с мором воюют, душегуба одолевают, а наш на печи пригрелся, в кисель растёкся!
— Иноземный князь, ясное дело, подуховитее нашего!
— Да побогаче!
— Да могучее!
Злые пересуды у теремных ворот смолкли, когда их разнесли на две створки, право-лево, и на улицу ступили какие-то трое, старик и двое молодцев. В громадном седовласом бородаче признали Стюженя, и колючий шёпот разом утончился, а то, что осталось, унёс ветер. Верховный шёл, высоко подняв голову, ну да, опирался на посох, но длиннючие шаги на землю клал сам, а уж то, что голосище, который грохочет на всю улицу, ни в каком разе не принадлежит умирающему — спорь на что угодно, хоть голову положи в заклад.
— Иноземный конец в той стороне? — Стюжень прямой, нетряской рукой показал вправо от себя здоровенным посохом, и гончар, озадаченно сбил льняной колпак на затылок.
Ага, поди схвати этот дрын за кончик, да вытяни ровно хворостину — пуп развяжется.
— Там, — прилетело из толпы озадаченное, — нешто не знаешь?
— Я старенький, мором порченый, при смерти, память дырявая.
Гончар переглянулся с соседом, кузнечным подмастерьем. Обтекай, дружище, рукавом утрись, у тебя как раз длинные. Старик, язви его горячей кочергой в чёрную печёнку да с троекратным проворотом, в словесной едкости обвалял, как хозяйка кусок мяса в ржаной муке, вон борода треснула под носом, у глаз морщины собрались — издевается, сволочь — а если и не ржёт Стюжень в голос, только потому, что голубей спугнуть не хочет, им какая-то баба только что крох насыпала.
— Гляди, сам идёт!
— Это он, болтали, при смерти?
— Живее всех живых, старинушка.
— Айда за ним!
— Что то будет в иноземном?
Толпа уже было развернулась в сторону иноземного конца, как её прямо по самой середке разрезала надвое телега под пегой лошадкой, правила которой статная баба в цветастом платке.
— Смотри куда прёшь, дура!
— Ой, кто тут? — баба привстала и заозиралась, — Чудеса чудесные! Голоса есть, людей не вижу!
— Ополоумела Вишенька? Соседей не замечаешь? Это ж я, Хваток! Чуть не задавила!
— Врешь, голос! Вот прямо сей же миг Хваток гнётся над гончарным кругом, нечего ему тут лоботряса праздновать!
Гончар хотел было отзубоскалить в ответ, да осёкся. Сбил колпак на глаза, почесал загривок.
— Дуру валяешь? Да я тебе…
Вишеня всплеснула руками, прижала ко рту.
— Люди добрые, голос Гречана слышу, хотя не сойти мне с этого места — не пила я с утра!
— Это я и есть! — долговязый шорник рядом с гончаром потянул рукава на локти. — Я вот те покажу, как людей давить! Совсем ополоумела без мужика, кобылища непокрытая!
— Так пашет в поте лица Гречан, — Вишеня дурашливо таращилась куда-то повыше головы шорника, водила глазами туда-сюда и руками разводила. — Не может он перед теремом дурака валять. У него детей шестеро, и всех кормить нужно. Эй, Стюжень, что же творится, верховный? Нечисть голосами балуется, в заблуждение вводит. Ты уж наведи порядок!
— Наведу, красавица, наведу! — старик на ходу развернулся, махнул Вишене, и только теперь в толпишку прилетел густой хохот верховного, хотя мог и раньше не сдерживаться — голубей гончаровна всё равно спугнула. С перепугу, наверное, сизые помёт и сбросили, обтекай Хваток, обтекай подмастерье, утирайся Гречан, рукава ведь длинные.
— А что ваш Небесный Отец про баб говорит? — прилетело на помост из толпы.
Чернобородый хизанец с мудрыми, колючими глазами едва заметно переглянулся с остальными двумя собратьями и улыбнулся.
— Отец наш Небесный определяет бабе место за плечом мужчины, строго наказывает быть верной опорой мужу во всех делах и начинаниях, да не выбегать на глаза, чтобы не отвращать его ум от свершения великих и значимых дел.
В толпе раздались незлобивые смешки.
— Значит, не выбегай на глаза из-за спины, да не наклоняйся и зад не отклячивай? Короче, не отвлекай, так что ли?
— Слышала, Косточка? Будешь поперёк всюду нос совать — вожжами отхожу!
— Уж ты бы помолчал! Я вот спрошу, что Отец ихний Небесный про бражку думает, тогда и поговорим!
— Молчи дура! Сказано же — держись за плечом, да вперёд с глупостями не суйся!
Площадь какое-то время похохатывала над незадачливой парой, пока какой-то старый и сморщенный плетельщик корзин скрипучим и надтреснутым голом не проколол смехотливый пузырь.
— А вот, допустим, сосед обманом разжился, золото скоро из всех щелей закапает, это как? Справедливо? По нраву такое вашему Отцу?
Люд на площади поутих, старший хизанец еле заметно досадливо прикусил губу.
— Тебя же спрошу почтенный старец, а кто определит, что состояние нажито неправедным путём?
Корзинщик растерянно заозирался, как кто? Разве для этого нужно чьё-то стороннее суждение? Разве не видела вся улица, как Копыто захапал кусок земли, издавна считавшийся меж соседями ничейным, и поднял на углу свою ничтожную лавчонку? И все эти годы, пока тянется межсоседская свара, только и бросает с издёвкой, мол, кто смел, тот и съел. Разве так справедливо? Разве это правильно?
— А вот землю у пахаря отнять Отец ваш Небесный позволяет? — прилетело откуда-то от самого помоста, хизанец даже разглядел лицо говорившего. Мрачный детина, заросший до самых глаз соломенной шерстью, колко смотрит избела-голубыми глазами, цветом похожими на вылинявший синий многократно стиранной рубахи.
— А пахарь тот хозяйствовал рачительно? Не влезал в долги, откладывал на чёрный день, имел запас семян на случай неурожая?
Хозяйствовал рачительно? Не влезал в долги? Хизанец будто около горящей избы оказался и невольно сдал на шаг: от пахаря ощутимо полыхнуло жаром, даже губа у того задрожала, как у волка, а глаза сделались совсем белы от бешенства. Хозяйствовал рачительно, говоришь? А попробуй, болтун, похозяйствуй, если Косоворот обложил со всех сторон, не вздохнуть! Попробуй распаши на свой страх и риск лишнюю пядь, чтобы заиметь тот самый помянутый запасец на чёрный день — там, оказывается, выпас для лошадей его дружины, а это посягательство на безопасность края от лихих людей, кстати, именно от вас, хизанцев! А ты попробуй не влезь в долги, если в сухой год дети ревмя ревут, есть просят, по лесам шастают, ищут съестное, и нет-нет,