Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Негу от собственных писем Иван Андрейч ощущал превеликую. Утеху — тож.
Правда, удавалось в рукописной «Почте» далеко не все. Не удались, к примеру, диалоги. Вместо них шло бесконечное изложение происходящего на сцене. Да и к другим способам изъяснения мыслей и чувств был юноша Крылов, видно, не готов.
Однако, по разумению самого Крылова, все шло куда как славно!
Упиваясь собственным слогом, Иван Андрейч писал:
«На сих днях, любезный Маликульмульк, услыхал я от пролетевшего мимо меня сильфа, что в одном обширном государстве, привлекшем на себя в нынешнем веке внимание всего света, будет представлена новая драма. Любопытство мое в ту же минуту принудило меня туда перелететь и радоваться, что и в сих холодных местах науки начинают обогревать своими лучами замерзлые сердца жителей».
Перелет дался легко. Две-три шишки на лбу при ударах о фонарные столбы (то бишь при ударах о собственный шкап) — вот и все издержки от мысленного того перелета! Взрослеющий Крылов радостно потирал руки. Замерзлые сердца, понатыканные в сугробах обширного государства, — повергали в печаль, однако ж и возбуждали смех.
Вырисовался, наконец, под самолично заточенным перушком и некий театр!
Враз приняв вид человека «посредственного состояния», успел-таки Иван Андрейч занять в том театре выгодное место. Тут набежала музыка. Судорожно вздрагивая, раздвинулся занавес. И уже не один он, но и все прочие увидали то, чего увидать не ожидали никак!..
Еле удерживаемый хохот душил пишущего Крылова.
Он то отбрасывал новенькое сизо-черное воронье перо, то ухватывал его вновь. То жевал растеребленную с «неписьменного» конца перьевую ость, а то сплевывал жестковатый вороний пух на пол.
Да и как не умереть со смеху при взгляде на русскую сцену!
Вот сорок человек выперлись на самую ее середку и, потерянно шатаясь по плодовому саду, пропели унылую песню. Вот два садовника поссорились и едва не подрались по какой-то неясной причине, каковую автор почитал важною, но которая на самом деле не стоила и того, чтобы об ней упоминать.
Меж тем садовники (еще до ссоры) возвестили миру про то, что барин их чрезвычайный охотник до музыки. И что ждет он к себе в гости какого-то музыкантишку, за коего и желает выдать свою дочь. А тут как раз! — Иван Андрейч даже привскочил на мгновенье. — Тут выступает на сцену одна из дочерей сего охотника до музыки. И не успела она еще как следует на сцене расположиться, как мужики, подчищающие деревья в саду, уж слезно просят ее, чтобы потешила: спела бы им песенку.
Барышня (о небо!), желая пощеголять перед мужиками слабеньким своим голосочком, им на чужеземном языке и поет. Мужики восхищены донельзя. А барышня, радуясь, что нашла людей, коим потрафила на вкус, зачинает перед своими холопами новую песню. И уже на другом чужеземном языке. Мужики, которые, как кажется, и в своем языке не слишком сильны, продолжают восхищаться ее чужеземными песнями, просят еще попеть перед ними...
Тут покидающий юношеский возраст Иван Андрейч даже смеяться перестал.
Воспоминания об измывательстве над драмой и оперой исказили лицо его гневом. Правда, скоро лицо разгладилось. Притекли мысли о другой комической опере. О той, которую сочинил он сам и которую так ловко положил на музыку Фомин.
Уж в «Американцах»-то никакому глупству не бывать! Уж там-то кривляться на сцене безо всякого смыслу никому дозволено не будет! Там — всюду мера. И песни там — иные. Так эти песни задуманы, чтоб на их крылышках — да прямо в Америку! Свободную, счастливую...
Враз захотелось: фыркнув, сбежать по лестнице, спуститься к холодящей Неве, нанять лодку и на той лодке поскорей — в гавань, в порт! Следить за вздувающими парусы кораблями, за беготней матросов на палубах...
Тяга к бумаге, однако, пересилила. Отказать себе в продолжении осмеяния чужой дурацкой оперы Крылов ни за что не мог:
«…и таким образом, всякое лицо, поговоря на свою долю несколько глупостей и попев ни к стати, ни к ладу, оканчивают действие.
Во втором действии показывается сам славный любитель музыки, и как он ни смешон, ни жалок, а говорит о музыке, вовсе не зная ее. Автор, как кажется, хотел, чтобы зрители смеялись над музыкой, но они хохотали над автором».
Мысль о том, что генерал Соймонов не потерпит дерзких насмешек над пиэсой, им самим разрешенной к постановке, вдруг уколола Крылова малым шильцем.
Ну да охота пуще неволи!
Поерзав на стуле, он скоро и про Соймонова, и про все прочее забыл. Страсть к посмеянию, к умещению в прямоугольном листе выпуклого театрального действия — гнала и гнала вперед.
— Надобно добавить, — приказал сам себе Иван Андреич, — надобно продолжать...
«...будем, однако ж, продолжать наши примечания о той опере.
Несколько спустя приезжает к барину из Италии певец, который до такой степени глуп, что позабыл свой природный язык и коверкает в нем слова, как немецкий сапожник; такое редкое в нем дарование очень нравится старику, и он спрашивает у сего полу-итальянца по разговорам и получеловека по уму: не хочет ли он жениться на которой-нибудь из его дочерей. Тут свадьбе и быть...»
«Хлеще, Иванушко, хлеще! Вороньим пером их: грубей, острей коли!»
И уколол. И охлестнул. И, слегка покаркивая, захохотал.
Хохот сработал здесь превосходно: по воле пишущего все в белом листе зашевелилось как на сцене.
Собрались напоследок в кучку все, сколько их было, крестьяне и крестьянки. И каждый возымел желание получить по гудку с балалайкой (это вместо хлебушка и красного товару!), чтобы дуть и плясать (вместо того чтобы косить и жать!).
Тем дурацкую оперу и кончили.
«Вот, любезный Маликульмульк, содержание сей оперы. Лишь только закрыли занавес, как я, оборотясь к моему соседу, спрашивал у него: неужели позволено обременять публику всем, что какой-нибудь парнасский невежа набредить изволит.
— Ах, сударь! — отвечал мне сосед, — слова ваши куда как справедливы; добрый вкус у всех просвещенных народов один, и глупая опера — никакому рассудительному человеку не понравится. Однако ж театр здешний столь беден, что должен представлять или переводные, или же писанные на основе переводных — сочинения. Конечно, вы могли бы желать нового; но выбор в сочинениях здесь очень, очень строг! Я знаю двух моих знакомых, коих сочинения уж года три в театре; но нет и малейшей надежды, что они хотябы еще спустя три года будут представлены...»
Петр Александрович Соймонов, управляющий императорскими театрами, генерал-маиор, — прочитав сию (добровольным переписчиком представленную) «Почту Духов», покраснел до корней волос. Сатира оцарапала ему правый висок и щеку, как вострой саблей, запахло кровью. Содранная кожа заставила вспомнить про лекарей и сердечные капли. Петр Александрович вскочил, но тут же опустился в кресла вновь.