Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственного дома у вдовы Гречихиной не было. А капиталы имелись. Свободно располагая капиталами, нанимала она шесть комнат у купца Плаксиева. Приглашение — на десятый день знакомства — посетить плаксиевский купеческий дом Евстигнеюшку слегка смутило. Однако ж пошел.
Неизведанная дотоле жизнь вдруг от кончиков волос и до пят объяла сочинителя, одичавшего от нотного письма, репетиций!
Вдовица церемоний разводить не стала. Обняла, поцеловала в глаза, затем в уста. А вслед за сим обучила всему, что умела. И даже тому, о чем лишь только слыхала.
Обучение шло даже быстрей и лучше — так иногда со смущеньем думал о себе Евстигнеюшка, — чем у падре Мартини или у аббата Маттеи. Приятней, чем у полузабытой Езавели и не весьма опрятной петербургской Глаши.
Ремесло любви и было настоящим ремеслом вдовицы.
— В европах бывали, Евстигней Ипатыч, — ворковала вдовица, — а про любовные утехи мало чего знаете... Сия любовь зовется италианской... Сия — нашей, офицерской... А сия — ах! — французской!
Вдовица вскакивала с ложа, устремлялась к креслам, падала на пухлые коленки, полуоборачиваясь к Евстигнею, манила к себе...
Капельмейстер ценил ремесло всякое. А тут еще выяснилось: ремесло любви — слаще игры на музыкальных инструментах и лишь слегка уступает (в смысле приятности) ремеслу сочинительскому.
Вскоре ремесло любовное стало оттеснять ремесло музыкантское в сторону. Неопытных скрыпачей Евстигнеюшка учил теперь чуть небрежней, на певцов покрикивал заметно резче, новые, обрамленные музыкой спектакли, готовил неохотней.
И лишь работа над «Ямщиками», каковых готовился показать он на тамбовской сцене полностью — а частями не как думал вначале, — вызывала у него воскрыление сил.
Тут — непредвиденное. Девица Фавстова, заметив неблагоприятный для себя поворот событий, пожаловалась на ветреника-капельмейстера отцу. Тот принес жалобу губернатору. Державин положил жалобу под сукно. Там бы ей и лежать спокойно.
Однако именно в те поры случился приезд в Тамбов проверяющего, графа Воронцова.
Не все державинские новшества пришлись тамбовскому обществу и его первейшим лицам по вкусу.
Граф Гудович, наместник, будучи человеком военным, все балы с концертами считал баловством и прожиганием средств, воспитание тамбовских обывателей в духе просвещения — глупостью. Для подробного разъяснения о прожигании средств и ненужных тратах проверяющий Воронцов послан и был.
А здесь еще — и едва ль не к приезду Воронцова — финансы губернские вдруг дали глубокую трещину.
И снова, как и в крае Олонецком, потекли в Петербург жалобы, иногда прямые доносы. Граф Воронцов Александр Романович — хоть, по собственному убежденью, проверять ему было особо и нечего, — вздохнув, полез в конторские книги.
Бумажная мельница завертелась. Только сыпалась из той мельницы в обывательские мешки не мука — сыпались перемолотые намерения и поступки, дерзкие словечки и сплетни.
Здесь, однако, следует заметить: граф Воронцов — кстати, державинский доброжелатель, даже приятель по Петербургу — предпочитал заниматься не тамбовскими финансами, а собственным своим именьем, Алабухой.
Раскинувшееся не так чтоб совсем уж близко от Тамбова, близ живописного берега реки Вороны, имение сие казалось среднерусским яблочным раем. Только херувимов с арфами и амуров с театральными стрелами в Алабухе и не хватало. А стоило б завести: в противоположность наместнику Гудовичу, Воронцов прекрасного не чурался.
Поразмыслив обо всем об этом, Державин затребовал к себе Фомина. Расхаживая вкруг него, стал говорить о музах, о стихотворстве. Затем помянул нелестно наместника Гудовича. Потом, спохватившись — говорит ненужное, — речь свою выправил:
— Ты б, Евстигнеюшка, в Алабуху, в имение графа Воронцова на время съездил. С Александр Романовичем об тебе беседу я уж имел: и встретят тебя, и обиходят. Тут ведь — жалоба на тебя. Знаю: вздор! А отъехать тебе надобно. Глядишь, жалоба и позабудется. А ты бы в Алабухе его сиятельству постановку с музыкой в театрике тамошнем взял да и устроил. Еще лутче — комическую оперу представь. Вдруг «Ямщиков» своих с графскими людьми осилишь? Их, «Ямщиков», и представь! Театрик у графа, конечно, не наш, не тамбовский. Музыкантишки — едва смычками елозят... Да уж решено, езжай. Только гляди мне: оперой его сиятельство должон доволен остаться. А на премьеру — кого надо пригласим, кого надо и ублажим перед нею. Тем часом и купчишки Фавстовы — папаша с дочерью — вдруг о тебе позабудут. Как говорится: с глаз долой, из сердца вон!
В Алабухе дело пошло споро.
За три недели и увертюра? и все партии «Ямщиков» небольшим оркестром из графских крепостных были разучены. С певцами — опять-таки людьми графскими — пришлось повозиться дольше. Тут уж в ход пошла не выучка, а природная сметка не знающих нот певцов. Незнающие исхитрились: призвали малолеток, и те — каждый в свою очередь на слух — стали запоминать кусочки петых все теми же певцами партий. И в необходимое время, тонко скуля, нужные мелодийки певцам подсказывать.
Дело двигалось весьма и весьма пристойно. Весь состав «воздушного театра» (в аглицком парке, «на воздусях» расположенного) ликовал: свое, российское поют и разыгрывают, с их собственной жизнью ясное сходство имеющее!
Близилось время премьеры. По вечерам, после работ, заглядывали любопытные из дворовых. Окрестные помещики присылали справляться: когда же?
Но тут в один из первых еще теплых и ясных осенних дней приключилась с Фоминым странная история.
Попал он к вечеру в одну из окрестных крестьянских изб.
Изба метеная, чистая. А по размеру — громадная. Определили его туда за ради ужина. Графский повар занемог, а в той избе громадной — выполнявшей время от времени роль заезжего двора — кормили, по уверенью, хоть и просто, а сытно.
Уже и смерклось. Тонкий прерывистый голосок выводил в сенях простую — на трех звуках качаемую — колыбельную.
Стукнув дверью, Фомин вошел.
— Сей час несу, барин!
Расторопная, понятливая девица. Опрометью скрылась за занавесками. В углу горящая лучина, вставленная в треножный железный светец, на столе берестянка с солью.
Почти тотчас на стол — горшок щей. Щей прихлебнул — понравилось.
Зато не понравилось другое: вышла неслышно из-за занавесок цыганка не цыганка, а скорей сорным ветром в тамбовские края из новоприобретенных земель занесенная крючконосая молодая турчанка. Может, и гречанка.
Молча села. Мордашка, окромя носа, вполне прелестная. Правда, глядит без сорому: прямо в зенки.
Евстигнеюшка сразу засобирался уходить. «Это откуда в тамбовской глуши такая смелая дама?» — прошлепал губами тихонько.
Ответа не было.
Гречанка меж тем прерывисто вздохнула, а затем мелко, почти не раскрывая рта, засмеялась: