Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, простите! Это потом будет естественный отбор. А пока жизнь только зарождается, и никакого отбора и, следовательно, никакого инстинкта! Зародившись, клетка должна сразу сильно хотеть жить. Иначе зачем ей мучиться?
— Да никто клетку не спрашивает! Живи — и все тут. Раз так аминокислоты сложились…
«Надо кагэбэшников вызывать, — думал под одеялом Фофанов. — Хотя, с другой стороны, если что… окончательно в шизофреники запишут. Но что же делать-то с этим бредом?»
В третий раз за ночь Фофанов вылез из кровати, пошел в кабинет, зажег свет, уселся в широкое кожаное кресло производства Финляндии.
Теперь стало очевидно, что телевизор был-таки выключен не до конца — видно, и вправду Фофанов не ту клавишу нажал — и работал в режиме приема радиоволн УКВ. Оттуда-то, из телевизора, и звучали странные голоса.
Фофанов откашлялся, и голоса замолчали испуганно, словно его услыхали. Потом один из них — тот, что повыше тоном, — сказал неуверенно:
— Это не Григорий ли Ильич к нам присоединился? Рады, очень рады приветствовать!
— Доброе утро! — бодро выкрикнул второй.
— Здрасьте, — угрюмо буркнул Фофанов, а сам думал: «Едет, едет крыша, все дальше и дальше едет!»
— Очень, очень удачно, что вы с нами! Пожалуйста, уважаемый Григорий Ильич, рассудите наш спор — вот тут мой хороший товарищ доказывает, что жизнь вполне могла зародиться самопроизвольно, в результате совпадения множества факторов, в результате случайного стечения обстоятельств. Я возражаю, а он сердится, религиозником обзывается… Юпитер, если ты сердишься, значит, ты не прав…
— Я сержусь потому, что вы моих доводов слышать не хотите… Несете эту креационистскую ерунду…
— Ну вот, чуть что, сразу и оскорблять. Значит, логические аргументы исчерпаны? Григорий Ильич, что вы скажете?
«Буня и нейрохирург вроде бы на похожую тему спорили, — вспомнил Фофанов, — тоже все вокруг происхождения жизни. Но голоса вроде были у них другие, потоньше». А вслух он сказал:
— Гм… Я, конечно, идеолог… и я, разумеется, материалист… Но нельзя ли что-нибудь из другой области? Не биологической? А то я этот предмет даже в школе терпеть не мог…
— Ну, конечно, мне и самому биология надоела! Юпитер, ты как, не возражаешь?
— Да мне все равно, — отвечал Юпитер.
— Ответьте мне тогда, любезный друг, честно ответьте, что заставило ничто стать всем?
— Это из «Интернационала», — сказал Фофанов.
— Ха-ха, да вы сегодня в юмористическом настроении, как я посмотрю, Григорий Ильич… Нет, я не в революционно-поэтическом смысле… А в физическом. Сначала, до «большого взрыва», ведь ничего не было. То есть было ничто — математически выражаясь, ноль. Правильно?
— Не уверен! На этот счет среди физиков, по-моему, есть разные мнения…
— Но преобладает все же именно эта теория — не было, не было ничего, даже времени, даже пространства. Потом — бэнг! Бабах! — и побежала Вселенная во все стороны. Итак, был ноль. Но ноль, понятное дело, при некоторых обстоятельствах, при каком-то толчке, может разложиться на две свои естественные составляющие: минус бесконечность и плюс бесконечность. В обратном процессе, при соединении, они взаимно уничтожатся без остатка — то есть станут снова нолем. Вопрос вот в чем: что же могло оказать такое мощное воздействие на ноль, чтобы он распался на эти свои составляющие?
— Это все — абстрактная теория… Не так ли, Григорий Ильич?
— Абстрактная, еще какая абстрактная! — с готовностью подтвердил Фофанов. — И еще и идеалистическая!
— Ну а Дионисий-то как же? С Дионисием-то Ареопагитом что прикажете делать?
— А что с Дионисием?
— А то! Он еще в первом веке предположил, что существовало нечто вне категорий «есть» и «нет», «все» и «ничего». Так и писал: «Когда мы прилагаем к ней или отнимаем от нее что-то из того, что за ее пределами, мы и не прилагаем, и не отнимаем… Она есть не тьма и не свет, не заблуждение и не истина».
— Не плюс и не минус?
— Вот именно! Ни то и ни другое! Потому что она «совершенно для всего запредельна — то есть она выше всякого утверждения и выше всякого отрицания». А вы заладили: «двоичный код, двоичный код…» А вот ни плюс, ни минус, ни приложить, ни отнять невозможно! Вне двоичного кода!
Голоса замолчали. Устали болтать, наверно…
— Что вы несете, ребята… — грустно пробормотал Фофанов.
Но потом вдруг не выдержал, спросил:
— А так что этот ваш… как его… Дионисий… Откуда он все это узнал, однако?
— Может, видение ему было какое… Точно как вам — сейчас.
— Какое же, к дьяволу, видение, когда я ни черта не вижу? — возмутился Фофанов.
— А, ну это так… Вакуумная трубка перегорела… А новую в Москве не достать — дефицит… поэтому, извиняйте, без картинки кино… один только звук, — сказал первый голос.
— Но хоть слышно-то было нормально? — обеспокоился второй. — А то, если что, мы всю дискуссию можем сначала повторить.
— Только не это! — невежливо оборвал разговор Фофанов. — И вообще я устал, спать мне надо, а не с призраками болтать.
— Главное — вам понятно в общих чертах? — ласково, как ребенка, спросил первый.
— Ничего я не понимаю! И понимать не хочу! По-моему, бред, и ничего больше, — нагрубил своей галлюцинации Фофанов. Поднялся решительно из кресла, выдернул провод телевизора из сети и пошел на кухню, пить воду из-под крана.
А то боржом, который подсовывала горничная, надоел ему смертельно. Да и жажды не утолял нисколько.
Агент, работавший по Пушистой, произвел на Софрончука удручающее впечатление. «Чем они тут, в провинции, занимаются, кого вербуют, — думал он. — Глушь, понятное дело, живого шпиона в жизни не видели… диссидента тоже… и до конца своих дней не увидят. А штаты раздутые, бюджет осваивать надо, о количестве агентов доложить, одной писанины сколько… Понять по-человечески можно. Но все равно — смешно».
Но зато кличку агентессе придумали меткую и откровенную — Оловянная. Отражала реальность: бессмысленное выражение глаз, замедленность, туповатость… Просто черт знает что такое!
Целый час бился с ней Софрончук. Никакой ясности в том, что представляла из себя Пушистая, добиться никак не удавалось. Сидели они с Оловянной в обшарпанном номере местной гостиницы, — здесь давно никто не жил, только для оперативных нужд использовали. В ванной из крана капала вода, и этот звук раздражал Софрончука, мешал сосредоточиться. Он ненавидел его больше, чем скрежет металла по стеклу. До поступления по рабочей путевке в Высшую школу он успел потрудиться слесарем-сантехником, и этих капающих кранов насмотрелся и наслушался на всю жизнь и навозился с ними — не дай бог! Кран капал, а агентесса канючила, несла свою пургу, повторяла одни и те же, видно, заученные ею наизусть корявые формулировки.