Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За каких таких обиженных? За тех, кого Муравьев высек на первом заседании? Поделом им, косоруким и кривоумным! За Мангазеева, коему покровительствовали такие столичные сановники, как старец из императорской канцелярии Александр Сергеевич Танеев, тоже не брезговавший сибирским золотишком? Так он уже приглядел себе теплое местечко, и надолго. А куда тебе деваться, дорогой и любимый Андрей Васильевич? Тебе и твоей немаленькой семье – когда государь прислушается к наветам своего наместника? Ничего-то у тебя и нет на черный день, кроме крохотного именьица, задешево купленного по счастливому случаю. Крохотного и задешево, потому как взяток не брал, а хвост кой-кому прищемил, на тех же винных откупах. От них, видать, и поползли наветы весенними гадюками. Самыми кусачими и ядовитыми.
Спешить, спешить надобно. Спешить…
Перо торопливо скрипело, брызгая чернилами. Ничего, потом перепишется набело. Сейчас главное – все по порядку и поубедительнее. Вот про тех же ссыльных декабристов – как им генерал-губернатор благоволит. Андрей Васильевич аж зубами скрипнул – государственных преступников он ненавидел, словно они были его личными заклятыми врагами. И вовсе даже не за то, что выступили против законного государя, это было как бы даже в российских традициях: не так уж далеко ушел в прошлое разгульный гвардейский восемнадцатый век, всему миру представивший дикость российских нравов, когда императоров и императриц не только свергали с трона, но кое-кого и жизни лишали. Нет, он ненавидел их за то, что они хотели посягнуть на самые основы жизни российской, а значит, и его жизни, Андрея Васильевича Пятницкого, столбового дворянина, чей род уходил корнями во времена Дмитрия Донского, происходя из обширного клана Плещеевых. И ненависть эту усугубляло то, что сами-то главные преступники были из великокняжеских родов – Рюриковичи да Гедиминовичи. Чем им Романовы не угодили?!
И генерал-губернатор туда же. Сколько этих Муравьевых было на Сенатской – все на каторгу пошли! А государь милостив, не стал весь их род изводить, понятное дело – сын за отца и брат за брата не отвечает; вон братья Орловы – один, покойный уже, декабрист, а другой графа Бенкендорфа сменил, корпус жандармов возглавляет, ему письмецо-то обличительное и предназначено, – так нет, чтобы благодарностью преисполниться и царевых врагов к ногтю прижать, этот Муравьев им визиты наносит, к себе приглашает, беседы беседует. Как же тут не возмутиться гражданину верноподданному!
А для подтверждения истинности излагаемого присовокуплено письмо обласканного ссыльного, мерзавца первостатейного Ипполита Завалишина – с благодарностью к генерал-губернатору. Вот оно, подлинное, почтмейстером предоставленное, – незаконно, конечно, но они, почтмейстеры, в России все, наверно, такие, как Николай Васильевич Гоголь-Яновский в «Ревизоре» описал. Против такого доказательства никакой генерал не устоит.
Андрей Васильевич перебелил начисто текст на двух страницах, затем надписал на конверте: «Его высокопревосходительству, главному начальнику Третьего отделения с. Е.И.В. канцелярии князю Алексею Федоровичу Орлову в собственные руки», – и облегченно вздохнул. Самое неприятное, но чрезвычайно важное, дело сделано. Осталось выдержать позицию, не испугаться до передачи письма лично почтмейстеру – чтобы отправил, каналья, avec le courrier du matin[35] – и тем самым сжечь все мосты…
4
Этим вечером Катрин заснула, не дождавшись мужа, засидевшегося в рабочем кабинете. Такое случалось очень редко: если Николя был дома, он откладывал все дела, чтобы отойти ко сну вместе с женой. Ей нравилось, что он любит смотреть, как она раздевается, ласкает глазами каждую линию ее прекрасной фигурки и ахает от восторга, когда их обнаженные тела соединяются, не оставляя даже малейшей щелочки. «Мальчишка!» – смеялась она, а он перехваченным волнением голосом подтверждал: «Конечно, мальчишка…» – и целовал, целовал ее всю, до мизинчиков ног, возбуждая любимую и сам возбуждаясь каждый раз, словно впервые. Впрочем, он возбуждался всегда от одного к ней прикосновения, а она – уже потом, от его непрерывных поцелуев.
С Анри было не так, совсем не так. С Анри они вспыхивали оба, в одну секунду, и по-сумасшедшему жадно впитывали друг друга и наслаждающе растворялись друг в друге без остатка, и длилось это насыщение наслаждением бесконечно долго (по крайней мере, ей так казалось), и отрывались они друг от друга со стоном, как будто расставались навсегда.
Она думала об этом в полудремоте, перед тем как окончательно погрузиться в сон, и ей было сладко вспоминать и ласки мужа, и страсть Анри, и было немного стыдно оттого, что она никак не может забыть кузена, и даже больше – воспоминания об уже далеких встречах с Анри казались ярче любой близости с Николя. Это несправедливо по отношению к Николя, подумала она, он так благородно вел себя с их самой первой совместной ночи и во все последующие, да и после венчания ни единым словом не упрекнул молодую жену в том, что она задолго до него лишилась невинности, хотя, как ей говорили, у русских с этим очень строго. Катрин улыбнулась, вспомнив, как был изумлен Николя, когда она еще в парижском отеле, по пути в родительский замок, попросила его взять один номер на двоих; как он был нежен и скован в постели, словно боялся обидеть ее неосторожным движением; какой восхищенной благодарностью были полны его глаза, когда она самозабвенно отдалась его любви…
Николя все не появлялся, видимо, его держали за столом какие-то срочные бумаги. Катрин поворочалась, подтыкая одеяло – терпеть не могла, если поддувало: наверное, сказывалась южнофранцузская теплолюбивость, – и как-то быстро заснула. И во сне увидела Анри.
Конечно, он и прежде являлся ей в сновидениях, вначале часто, потом реже и реже, что ее даже начало радовать. Все сны с ним были замешены на эротике, иногда настолько сумасшедшей, что Катрин просыпалась среди ночи, разметавшаяся и мокрая от пота: внизу полыхало, лицо горело огнем – то ли от поцелуев Анри, то ли от стыда измены беззаботно посапывающему рядом мужу. И никогда, ни единого разу она не видела кузена мертвым – всегда веселый, жизнерадостный, неистощимый на выдумки и неутомимый в любви.
Николя тоже был неутомим, но как-то… однообразен, что ли. Катрин придумывала что-то, он с удовольствием подхватывал ее «новинки», но сам ничего не изобретал, и ей даже показалось, что он просто стесняется. Впрочем, сказала она себе, еще неизвестно, как бы вел себя Анри, став ее мужем, может, все было бы гораздо хуже: привык бы и разлюбил… как там у Пушкина Онегин говорил: «Привыкнув, разлюблю тотчас»? А жизнь без любви Катрин трудно было представить, да нет, она без любви просто жить бы не смогла. А у Николя нет и намека на привыкание – наоборот, любовь в нем только разгорается, и чем дальше, тем сильнее. Женщина не может этого не чувствовать. Катрин чувствовала, и сама проникалась к нему все большей любовью…
Но в этом сне эротики не было и в помине. Катрин увидела себя в большом зале с колоннами, в окружении знакомых и незнакомых мужчин и женщин. Все были нарядны, оживленно разговаривали между собой, не обращая на нее внимания, а в отдалении Николя увлеченно беседовал с Анри. Николя был в парадном мундире, при всех орденах, а кузен – в модном фраке коричневого цвета, белых панталонах и белой рубашке с пышным жабо. Катрин обрадовалась, что Анри жив и так хорошо общается с Николя, и хотела подойти к ним, но ее отвлекла Мария Николаевна Волконская, подошедшая с детьми, Мишелем и Леночкой, и заговорившая о том, что хорошо было бы выросших детей декабристов привлекать к государственной службе, из них получатся хорошие чиновники и учителя, и вообще, с этим следует обратиться к государю. Катрин пообещала передать ее слова Николаю Николаевичу. Говоря это, она непроизвольно посмотрела в сторону мужа и вдруг увидела в руках Анри нож, тот самый кинжал, с которым неизвестный в Петербурге напал на Николя. А сейчас Анри незаметно для собеседника вынул его левой рукой из-под фрака и переложил в правую, чтобы, как она догадалась, удобнее было ударить снизу вверх, под сердце Николая Николаевича. «Не-е-ет!!!» – закричала Катрин и, оттолкнув Волконских, бросилась к мужу. Каким-то чудом, в невероятном рывке, она успела и, разъединив своим телом мужа и кузена, приняла на себя удар кинжала. Острое лезвие легко вспороло корсет и вошло под ее левую грудь. «Вот и конец любви», – подумала Катрин и погрузилась в непроглядную тьму.