Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машину поставил у съезда на лесопилку, вырезал ветку из орешника и осинником стал продираться в свои места. Широкий, колонный сосняк вдруг распахнулся после кромешного, бесконечного бурелома, такого густого, что временами жуткая теснота схватывала сердце, и, если бы я не знал, что где-то впереди в грудь и взгляд ворвётся высокий свет в прозрачной розоватой шелухе стволов, я вряд ли б мог совладать с задыханием. Сосняк, шедший по краю неглубокого оврага, принимал шаг по щиколотку во мху, будто идёшь по перине. Вдалеке то стонала, то плакала ребёнком, то покрикивала бабой, то, как растревоженный ястреб, противно клекотала знакомая сосна. Я шёл на этот звучащий маячок, невольно думал о странных словах жены, о её сне, и вот кричащая сосна осталась по левую руку, я перевалил через овраг, и началась охота.
В тот день грибов было прилично (нет ничего вкуснее солёных чёрных груздей со сметаной) — и часа через три с приятно нагрузившей плечо корзинкой я вышел на край заболоченного луга, присел на перекур. Нарезал лапника, соорудил костерок, засмотрелся на огонь. Сердцевина сентября уже пахла студёно, ветер доносил откуда-то издалека отзвук редкого выстрела, через поляну тянулись и вдруг относились в сторону паутинные паруса. Над лугом медлительно прорезала тугой, спокойный воздух огромная, как в сказке, цапля.
Сон жены не шёл из головы, его непонятная тревожность ныла и отзывалась в груди. Последнее тепло накатывало на лес, рассеянный свет с размешанной солнечной взвесью, с паутинными лоскутами, с горстями вдруг сбивавшихся над головой вуалью мушек (они будто скрывали чьё-то прозрачное чело, которое внимательно плыло и улыбалось), пригрел шею, я опрокинулся на спину и заснул, к несчастью, глубоко и безбрежно.
В лесу я всегда чувствовал себя по-царски, мысли здесь становились наконец осязаемы, стремились явно, как рыбы в ручье, — есть ли в мире что-то более величественное, чем согласное растворение в природе. Оттого и не нравилось мне жить в Америке, что там природа непременно кому-нибудь да принадлежит — то частным лицам, то государству, всюду рейнджеры и сторожа, такое чувство, что ты пришёл в храм, выкупленный у Бога, и ходить там с душой решительно негде. А на родине, как выйдешь на Окский косогор, присядешь осмотреться — аж зубы ломит. Не раз я задумывался, почему ландшафт важнее, таинственнее государства; почему взгляду свойственно необъяснимое наслаждение пейзажем. Наслаждение зрительного нерва созерцанием женского тела вполне объяснимо простыми сущностями. В то время как в запредельном для разума удовольствии от наблюдения ландшафта если что-то и понятно, так только то, что в действе этом кроется природа искусства, чей признак — бескорыстность, чья задача — взращивание строя души. Казалось мне, что тут всё дело в способности пейзажа отразить лицо или душу, некое человеческое вещество, что тайна заключается в возможности если не взглянуть в себя сквозь ландшафт, то хотя бы опознать свою надмирность. Не потому ли, думал, или мне тогда снилось, взгляд охотно отыскивает в теле отшлифованного камня разводы, поразительно схожие с пейзажем, что камень, эхом вторящий свету ландшафта, тектоническая линза, сфокусировавшая миллионы лет, даруя взгляду открытие своей ему соприродности, позволяет заглянуть и в прошлое, и в будущее: откуда вышли и чем станем. Выделанная взглядом неорганика непостижимо раскрывает весь этот свет души, что струился в бору надо мною, незримо уходил дальше, к ярусам древнего ложа Оки, накатывал и всходил по взгорьям, опускался в низины, тянул за собой обозреть весь простор, раздышаться.
Под конец мне приснился сон жены, точь-в-точь, слово в слово, и эти мутные стекла, их застилала молочная облачность, мешала видеть, я склонялся над девушкой, лежавшей в постели, очень бледной, и силился разглядеть лицо, и не мог, но вот я нервно протёр пальцами стекла от тумана, узнал жену… и от испуга проснулся. Было уже темно, погода резко переменилась, будто лик природы омрачился резкой болью. Сосны ходили и трещали, как корабль, верхушки, в которых свистел ветер, парусами жутко качались по волнам и сами были волнами, облачная пена серела на гребнях. Я смотрел вверх, в пучину, опрокинувшись по пояс за́ борт действительности, высоко-высоко стыли окрашенные отзвуком заката облака. Ветер заходился порывами, я жестоко зяб после сна, дрожь овладела мной — и, не в силах окончательно проснуться, я сунул руку в кострище, нащупал на дне слой тёплой золы.
Вскоре сознание вспыхнуло паникой: через осинник в темноте не выбраться, там за лугом незнакомые места, заброшенная деревня; «нежил.» — я помнил, значилось на странице двухкилометрового атласа у домика-иконки.
Как сообщить жене?! Мобильник не поможет, на сорок километров в округе связь только брезжила местами, в зависимости от состояния атмосферы. За связью я всегда откатывался обратно к трассе, за Арясово, там на пригорке уже можно было если не прозвониться, то кинуть эсэмэску.
Стало накрапывать, я затоптал вторую сигарету и решил податься из леса хоть к какому-то жилью, спросить дорогу на лесопилку, к трассе — мне не было боязно за себя, но я безотчётно волновался за жену — не знаю, что мне привиделось во сне, что почувствовалось. Хотя я и успокаивал себя от противного — ничего, мол, пусть испугается, узнает, почём фунт лиха, — всякому в детстве приходили в голову игрушечные мысли о собственной смерти и жестоких родственниках, раскаявшихся на панихиде.
Я вывалил из корзинки грибы и пошёл краем луга, но он всё не кончался, пасмурность нагнала особенной темноты, я завяз в своём продвижении, постоянно спотыкался, терял границу леса; я не решался идти по открытому пространству, боясь потеряться в нем, и не то чтобы берёгся попасть в трясину, скорее, не хотел вымокнуть по пояс. Но скоро я заплутал в кромешной чаще, чистый лес давно кончился, я ломился через бурелом. Надо было сдаться, заночевать, я залез под ель от заморосившего дождя, но тут вспомнил о машине — как она там, не покусится ли кто на мою бамбу, у меня тоже была своя бамба, я вспомнил сына, его то весёлое, то задумчивое личико, как он важно рассматривает цветы через большую лупу, как не расставался всё лето с волшебным стеклом, ползал за муравьями, тащившими на смородиновый куст стадо тлей, — и снова вскочил на ноги. Лес и этот проклятый луг, который я никак не мог обойти, вся непроходимая темень провалилась вдруг разом в нутро, как-то совместилась с душой и телом, и на мгновение я понял, в какую попал ловушку, о