Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот когда пригождается знание английской литературы: что бы ты ни хотел выразить, кто-нибудь уже сказал это до тебя, причем лучше. Тогда выходит, что я воспринимаю жизнь из вторых рук? Нет, неверно: если не будешь чувствовать сам, не поймешь до конца слова великих, сказанные до тебя. Лишь легкое отношение к литературе сводит ее к тривиальному и делает средством для утехи. Литература – суть блюда, а не пряный соус… Час ночи! Боже мой! А у меня завтра с утра лекции! Есть хочется. Очень способствует смирению, но в то же время и радует, что чувства и размышления порождают голод, что плоть и кости, лимфа и кровь, сообщники и причастники чувства, не могут не сказать свое слово… Платон говорил, что душа налагает свою печать на тело; но разве не пора признать, что и тело накладывает печать на душу. Моя душа кричит: «Умереть за Джулию!», но печень и легкие отвечают: «Нет, живи для нас, и мы покажем, что для тебя приберегли». У тела собственная мудрость… Надо поставить сетку перед камином. Боже, как тут душно. Потом на кухню. Покормить голодного зверя. Моего зверя. В кровать. После Чайковского и перекуса я скоро засну.
Итак, пока что я распрощался с отцом. Мой отец! Я никогда не думал о нем в этом разрезе. Но разве кто-нибудь по-настоящему знает свою мать или отца? В нашей личной драме они играют персонажей постарше, вторые роли, а мы сами всегда в центре, в огнях рампы. И профессор Джеймс Плиний Уитни Фрост, играющий Полония в этом провинциальном канадском «Гамлете», вероятно, окажется абсолютно другим человеком, если получше его узнать. Наверняка Полоний когда-то любил – до того, как стал мудрым советником короля Клавдия, а следовательно, старым ослом в глазах принца. В конце концов, зачал же он прекрасную Офелию.
На этом удивительном экране я видел улыбку сфинкса, так мучившую юного Брокуэлла. Именно так в свое время улыбались мне не меньше десятка молодых женщин. Время от времени и Эсме улыбалась так же. Что означает эта улыбка? Понимание, недоступное уму возлюбленного, клянущегося в любви? Или попросту ничего? Или «Что он такое несет вообще?»? Это пропасть непонимания, через которую не перекинут мост никакие, даже самые поразительные, достижения феминизма. Женщины тоже любят – глубоко и часто с горечью. Женщины понимают тело лучше мужчин. Мужчины тиранят его или оставляют без внимания его нужды, а вот женщины берут тело в полноправные партнеры. Значит, когда женщина служит просто экраном, на который мужчина проецирует некие фантастические образы из собственной души, что делать с ними женщине и как их понимать? Я думаю, Джулию – хорошенькую и неглупую девушку – следует пожалеть. Она вынуждена тащить груз, о котором не просила, но и отбросить его не может, поскольку ее тело тоже требует своего, а когда тебя любят – это очень лестно. Она не богиня и не динамщица, какой видит ее Брокки, но лишь другое существо, замкнутое в другой жизни.
«Сент-Хелен» спит у воды. В отличие от персонажей «Сцен из супружеской жизни», которые смотрит Нюхач и который теперь краем глаза вижу и я. В этом фильме муж и жена попросту дерутся, катаются по полу, молотят друг друга кулаками, словно уличные мальчишки. Они решительно не похожи на ту пару, которую показывали мне. Родри и Мальвина не обменялись ни единым ударом за всю свою совместную жизнь и пришли бы в ужас от одной мысли о том, чтобы скатиться до такого. Кажется, рукоприкладство движется вверх по социальной лестнице, или я ошибаюсь? Каждый день читаешь в газетах о супругах из вполне респектабельного слоя общества, которые решают какой-нибудь спорный вопрос кулаками и швырянием посуды. В «Сент-Хелен» Родри и Мальвина спят в разных комнатах – кровать тети Мин стоит в спальне у Мальвины на случай, если сестра понадобится ей среди ночи, и привычка Родри – просыпаться в три часа пополуночи, пить горячее молоко с аррорутовым печеньем и читать – всем мешала бы.
До чего люди не похожи на себя, когда спят! А может, как раз похожи на настоящих себя – тех, кого они не показывают окружающим, когда бодрствуют? У спящего весельчака на лице застыл оскал, у красотки капризно надуты губы – наверняка в их лицах во время сна есть какая-то доля истины? Может, это память тела, несомненно столь же реальная, сколь и память ума, проявляется во сне? Может, в хаосе мира снов всплывает на поверхность какое-нибудь давно погребенное воспоминание, а потом снова уходит в глубину? Родри – я вижу его в большой кровати – не похож на преуспевающего деятеля, читающего наставления непредусмотрительному Джимми Кингу. У него на лице тоска – словно он все еще мальчик, проводящий мучительные дни в типографии. У Мальвины вид поразительно благородный: нос с высокой переносицей без привычного пенсне кажется почти орлиным. Тетя Мин – попросту младенец: печальный, совсем непохожий на расплывшуюся в жирной улыбке, пронырливую, завистливую, услужливую дневную Мин. А Брокуэлл спит, как положено юноше на двадцать первом году жизни, и по лицу непохоже, что его сердце вот-вот разобьется.
Так, может, его боль – всего лишь романтическая аффектация? Нет, но я чувствую у Брокки способности к выживанию. Что-то от духа Анны Вермёлен, которая не позволила себя одолеть несчастью, как бы болезненно оно ни было.
Так что же такое его мучительная тяга к Джулии – иллюзия? Никоим образом. Это настоящее чувство, но оно не совсем то, чем считает его Брокки. Это обряд инициации, перехода в статус полноправного мужчины; подобно тому, как в первобытном обществе он прошел бы болезненное обрезание каменным ножом, а в античности – пугающий ритуал смерти и воскрешения, посвящение в один из древних мистических культов.
Брокуэлл был моим отцом, и хотя я знал его не лучше, чем любой мужчина знает своего отца, теперь я понимаю, отчего он стал хорошим преподавателем. Его репутация держалась не на «Королеве фей» с ее удивительной чередой благородных рыцарей, жестоких искусительниц и невозможных любовей, но на исследованиях трудов Роберта Браунинга, великого поэта, повествующего о двойственности человеческого опыта. Может, предки – мимолетные тени в непроницаемых для взора плащах – приходят к нам во сне и вещают и мы частично понимаем их речь?
Фильмы становятся настолько личными, что мне не по себе. Конечно, предыдущие меня тоже тронули. Я гневался, тревожился и спасался вместе с Анной Гейдж; сочувствовал злоключениям Гилмартинов, ибо каждая история «из грязи в князи» по-своему нова и каждое падение обратно в грязь мучительно; я жалел озлобленных Вирджинию и Уильяма. Уильям – это несчастное создание, идеалист, сломавшийся при столкновении с жизнью. Вирджиния, ненавистница Венеры, – чем стала бы она в наш век более свободных нравов? Но превратности их судьбы казались мягче, потому что я смотрел на них издали, потому что на них были исторические костюмы и потому что я не знал этих людей, хоть и понимаю теперь, насколько сильно они живут – точнее, жили, пока Нюхач не вытащил дубинку из элегантной трости, – во мне. Но Мальвина моя бабушка, и открытие, что ей когда-то было тридцать лет и она так боялась клейма старой девы, что пошла на ложь – ну не то чтобы прямо солгала, но намекнула на срочную необходимость брака, – потрясло меня до основания. Это противоречило всем моим убеждениям о ней и о бабушках вообще. Бабушка обязана быть столпом безупречной морали, а сомнительная бабушка – все равно что фальшивая монета; во всяком случае, так было в белом англосаксонско-протестантском мире моего детства. А Родри? Как хорошо я помню день, когда мне исполнилось восемь лет и Родри подарил мне бумажку в пять долларов и пожал мне руку; до тех пор он неизменно целовал меня при встрече, и это рукопожатие знаменовало важный шаг на пути к превращению в мужчину. Я стал большим мальчиком, которого дедушке уже не положено целовать. Неужели этот уверенный пожилой мужчина, так хорошо одетый и пахнущий французской туалетной водой, был несчастным мальчишкой, пережившим спуск в ад – работу подмастерьем печатника в «Курьере»? Неужели этот низкий, все еще музыкальный голос когда-то был серебристым тенором, проникшим в самое сердце Мальвины, секретарши мистера Йейга, с виду такой неприступной под броней серебристого пенсне?