Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве тоже не сладко, но все же полегче и поживее (культурная жизнь!). Да и повольготней. Рукописи вроде не изымают и не цензурируют, а писателю что еще нужно?
Вот Д. и жил.
И вдруг умер.
С писателями (и не только), увы, это случается, даже с теми, кто вроде крепок на вид и даже может много выпить и потом не упасть.
Да, в общем, не удивительно: сердце писателя открыто всем невзгодам времени, оно и изнашивается быстрее под этим изнурительным бременем. Творить хоть и трудно, но приятно, а вот в остальном сплошные нервы. Как оглянешься вокруг, так и душа уязвлена…
Как жил Д. одиноко, так и умер.
Сколько-то дней лежал он, уже с остановившимся сердцем, в своей (чужой) «хрущобной» однокомнатной квартирке, где из мебели только письменный стол, стул и платяной шкаф, ну еще телевизор «Рекорд», когда-то цветной, а теперь показывавший мир только в черно-белом (сером), дрожащем цвете, что, впрочем, отнюдь не мешало писателю Д. писать свои талантливые произведения яркими, колоритными мазками.
Так вот, умереть-то Д. умер, но ведь и похоронить его надо. И не просто похоронить, а по-человечески. И не в Москве, где он так и остался чужим, несмотря на вполне заметное (кое для кого) присутствие в литературной жизни, а на родине, в республике Белоруссии, в городе Минске (так он сам хотел, несмотря на несогласие с проводимой политикой, что высказал в одной из своих публикаций).
Вроде все ясно, а между тем – проблема. И какая!
С ней-то и столкнулся другой литератор, приятель Д. (назовем его В.).
Денег у Д. – кот наплакал. Не думал он еще умирать (всего-то сороковушник разменял), ни на старость, ни тем более на похороны отложить не успел. Семьи нет (когда-то была, еще в Белоруссии, но все связи давно уже порушились), родственники, может, и есть, да только все связи растеряны, пойди найди…
И гражданство не российское.
Союзов писателей в Москве много, даже Литфонд есть, но Д. как-то и в этом смысле не сориентировался – жил вольным стрелком, никуда не вступая и даже корочки никакой не имея (на всякий случай). Да и Союзы эти («союз души с душой родной…») – только название (денег все равно нет), а если есть, то, обычное дело, не для всех, и уж точно не для мертвых.
И что им неведомый (пусть даже известный) писатель Д.?
В общем, целый узел завязался, который литератору В. надо было как-то развязать, хотя он в этих делах не слишком разбирался и вообще особым практицизмом, даже и в более простых делах, не отличался. Ткнулся он туда, ткнулся сюда, везде сочувственно кивают головами и плечами недоуменно пожимают: что делать не знают (а может, и не хотят). Даже и посоветовать толком никто не может. Между тем из морга звонят, дескать, забирайте, здесь не гостиница, клиентов много, места мало. Или платите за постой…
Что делать?
Короче, стал В. обзванивать всех, кого можно. Того, другого, пятого, десятого… Дескать, ребята, надо бы помочь – хоть мертвому. В Литфонд обратился, в редакции журналов и газет, где печатался Д. Кое-где обещали, но только не сразу: надо через бухгалтерию провести, то-се… А кое-где даже и дали.
Ну и одолжил В., настоящий друг, на свой страх и риск кое у кого. Так, по крохам, и насобиралось. Трудами великими.
В. и контору нашел, которая взялась все оформить и сделать – за деньги, разумеется. Вывоз, ввоз, таможня, передача, похороны…
Отправил и вздохнул, если честно, с великим облегчением. Умереть-то бывает часто проще, чем потом живым заниматься прощальными скорбными хлопотами.
Прости, друг!..
Но ведь сделал, чего иной, может, и не смог бы (или не захотел)! Выполнил долг перед покойным.
Совершив все необходимые процедуры и отправив гроб, В. зашел в знакомый кабак (где не раз вместе с покойным сидели) – помянуть его в гордом одиночестве. Сел за столик, заказал бутылку водки, цыпленка-табака и лаваш, ну и задумался.
О чем может думать литератор наедине с бутылкой, еще только начатой?
Разумеется, о смысле (бессмысленности) существования. О трагичности его.
Правда, ведь вот жил Д., писал свои талантливые произведения, хранил верность литературе, принеся в жертву ей свою личную жизнь, и вот нате вам, скончался скоропостижно.
Словно и не жил!
Даже помянуть его не с кем, вроде как и друзей у него не было. То есть были знакомые, даже и хорошие, но все-таки не такие близкие, кто счел бы своим долгом, как сам В., его уход отметить. Да и кому вообще охота иметь дело со смертью?
Жил одиноким, умер одиноким и даже теперь, после всего, оставался одиноким.
Незавидная участь!
И так горько стало В., так больно, что он, в тоске душевной, всю бутылку незаметно выпил, налив предварительно в специально поставленную напротив рюмку своему так неожиданно ушедшему товарищу (ломоть черного хлеба сверху), рядом с его фотографией (лихо заломленная кепка, усы, дерзкий взгляд).
Опорожнив бутыль, В. незаметно для самого себя задремал, задумчиво подперев подбородок ладонью.
Задремав же, почувствовал он легкое покачивание и потряхивание, будто едет в каком-то вагоне, в каком-то поезде (колеса ритмично погромыхивают), темно и затхло в вагоне, только сверху откуда-то блеклый свет сочится, вроде как огоньки пробегают.
И вагон странный, не купейный и не плацкартный, стук и скрежет. Пованивает опять же чем-то не совсем гигиеническим. И сам он сидит не на полке, как в обычном поезде, а почему-то на полу, холодном и жестком, даже и сыроватом. Солома под руками. В общем, неуютно и очень тревожно.
Что за вагон, откуда взялся? Вроде он в таком и не ездил никогда.
И куда, куда, собственно?
Опять окликнули в метро.
В золотистом сумраке длинного зала с тускло мерцающими гладкими мраморными стенами, сквозь шум проходящего поезда. Имя произнесли. По имени назвали. Рукой еще, кажется, помахали – сделали знак. Всматривался долго, глаза щурил: кто? А человек взмахнул еще раз, повернулся и был таков. Удивительно: второй день его окликали и махали, а потом – никого. То есть народу много, а того, кто звал, – нет.
Неловкое такое чувство – вроде вины: кто-то приветствует, а ты лишь руку чуть приподнимаешь, неуверенный, что тебя, хотя и похоже. А если нет, то… Смешное положение. Согласитесь, нелепо, когда зовут не тебя, а ты тем не менее радостно машешь в ответ или, еще хуже, что-нибудь приветственное выкрикиваешь.
Потом долго мучаешься, кто же это мог быть: издалека вместо лица белесое пятно – не разобрать. Может быть, женщина, но не исключено, что мужчина. Скорей мужчина, чем женщина, хотя никакой уверенности.
На третий день там же, на станции, все повторяется, и это не просто удивительно, а как-то тревожно. Надо бы приблизиться, но человек испарялся так быстро, что не успеть. Сначала показалось, что уезжает на эскалаторе вверх, потом – в исчезающем в тоннеле поезде. Женщина или мужчина. Один раз женщина, в другой – мужчина. Или наоборот.