Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во-первых, где она будет протекать, эта его жизнь? Неужели он обречен безвылазно сидеть в Москве, навсегда распрощаться с Парижем? Эренбург, как и вся советская интеллигенция, еще надеется, что связи, завязавшиеся, казалось бы, так прочно между СССР и Западом во время войны, будут и дальше крепнуть. А пока надо как-то справляться с горечью, и лучшим средством для этого было решение покинуть столицу. Он отправляется в Ленинград по приглашению еврейской общины, чтобы присоединиться к молебну в Большой синагоге по случаю окончания войны: «Вы, тов. Эренбург, являетесь гордостью еврейского народа. Во время войны евреи всего мира нашли в Вас человека, с гневом и болью говорящего миру о горькой судьбе еврейства»[448]. В городе-мученике, ставшем символом стойкости русского народа, Эренбург встречается со своей первой любовью Елизаветой Полонской, с поэтессой Ольгой Берггольц, остававшейся во время блокады в городе и своими стихами поддерживавшей дух осажденных. В 1938 году вместе с мужем Берггольц была арестована; в 1940-м ее выпустили, но муж пропал без вести. Теперь, в 1945-м, она спрашивает Эренбурга: «Как вы думаете, все это может повториться?» Он ответил — нет, этого быть не может, но голосу его недостает уверенности. Из Ленинграда он отправляется в свой родной Киев. Там его как громом поражает новость: на месте массового убийства евреев, в Бабьем Яру, началось строительство колхозного рынка. Он тут же пишет письмо Первому секретарю компартии Украины Никите Хрущеву. Ответ не заставил себя ждать: «Советую вам не вмешиваться в дела, которые вас не касаются. Пишите лучше хорошие романы»[449].
Писать романы… Желания ему не занимать. С 1944 года он вынашивает замысел — описать судьбу евреев в военные годы. Писатели, освободившиеся от страха, от пут бессодержательной риторики, вдохновленные титанической битвой народа, готовы помериться силами с великими классиками прошлого. Так появились «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана. Насколько замысел Эренбурга может по своей глубине и размаху сравниться с этими произведениями, отразить эпоху, уловить ее трагическое дыхание? Он медлит, колеблется, но замысел создать памятник своему народу, который заменит так и не поставленный над Бабьим Яром монумент, не покидает его.
Но ему вовсе не улыбается мысль закрыться в своем кабинете. Он охотно откликается на приглашения, поступающие со всех концов страны, отправляется в дорогу, чтобы прочесть доклад, побывать на открытии библиотеки, встретиться с солдатами. Пока наконец сам Г. Александров сообщает ему, что он приглашен в гости болгарскими товарищами, а болгарское Еврейское общество приняло решение отныне называться именем Эренбурга.
Вспомним 1936 год. Сталин ввел жесткую паспортную систему, согласно которой советские люди лишались права свободно передвигаться даже по собственной стране; и тогда только один литератор имел основания с неподдельной искренностью слагать гимны во славу путешествий. Этим счастливчиком был Илья Эренбург: «Изумление необходимо как окно. Я снова вижу холмы Тосканы, с их кипарисами, похожими на свечи, с их горячей темнотой; белые ночи под Северной Двиной; сухие, как позвонки, города Кастилии; фиорды; зеленые до рези в глазах пастбища Уэльса. Сесть в поезд, ехать, приехать, уехать, снова ехать — это настойчиво, неотвязно, это может стать горем, и все же это — счастье»[450]. Десять лет прошло, он стал осторожнее, аккуратнее выбирать слова; и все же — отдавал ли он себе отчет в том, какая пропасть отделяет его от участи советских людей? Дочь Ирина, во время войны работавшая переводчицей, рассказала ему, как происходила репатриация советских военнопленных, которые прибыли из Франции в Одессу, как поплатились они за то, что некоторое время дышали воздухом «загнивающего Запада» (будучи при этом, разумеется, либо в плену, либо, если удавалось бежать, в рядах Сопротивления): по прибытии все они были отправлены в лагеря. Но для Эренбурга паспортных ограничений не существовало: за год он объехал семь зарубежных стран. Правда, пока длился его «испытательный срок», он был вынужден ограничиваться поездками исключительно в страны строившегося «социалистического лагеря».
Безусловно, он все еще был нужен власти. Могло даже показаться, что он снова в фаворе. Его включают в состав советской делегации на Нюрнбергском процессе. Войдя в зал суда, он увидел знакомое лицо: это был прокурор Вышинский, тот самый, который в 1937 году расправился с Бухариным. Сталин командировал его в Германию, чтобы тот не спускал глаз с советских свидетелей, дававших показания на процессе. Перед ним, на скамье подсудимых, — убийцы, на совести которых десятки миллионов жертв, они пытаются оправдываться, доказывая свою невиновность «приказом свыше». Неужели о таком «торжестве справедливости» мечтал Эренбург во время войны?
Тем не менее поездка в Нюрнберг не прошла даром. Он снова смог встретить людей с Запада, познакомиться с новым поколением французских журналистов, коммунистов и «попутчиков», среди которых оказались, например, Доминик Дезанти, сестра Лапина, мужа Ирины, и Эмманюэль Астье де ла Вижери. Перед международной аудиторией Эренбург преображался, исчезали его горечь и подавленность. Его манера говорить, которая когда-то зачаровывала иностранцев, изменилась: раньше это была смесь из полупризнаний, общих мест, тонких нюансов и недомолвок, теперь это — прямая пропаганда. Вспоминает Доминик Дезанти: «Подошли другие журналисты. Илья превратил наше интервью в пресс-конференцию. Он говорил, сопровождая свою речь изящными жестами длинных тонких рук: „Мы представляем двадцать миллионов убитых. Каждый из наших бойцов имеет право судить Геринга, Риббентропа, Кейтеля“»[451].
Исчезли оскорбительные выпады в адрес немцев, нет больше упреков союзникам. Эренбург снова стал «выездным», и в конце апреля 1946 года его вместе с Константином Симоновым и генералом М.Р. Галактионовым посылают в Нью-Йорк на конгресс американских писателей и журналистов. Накануне отъезда, инструктируя делегатов, Молотов сказал, что самым важным является не столько участие в конгрессе, сколько последующая трехмесячная поездка по стране, организованная Госдепартаментом. Этой командировке в Москве придавали большое значение: не прошло еще и месяца с тех пор, как Черчилль произнес в Фултоне свою знаменитую речь, где впервые употребил выражение «железный занавес» и призвал Соединенные Штаты твердо противостоять территориальным претензиям Кремля в Турции и Иране. Насущной задачей Москвы было развеять опасения Запада, опровергнуть обвинения в военной экспансии и укрепить свою репутацию борца за мир. Писатели и публицисты, прославившиеся в годы войны, были самыми подходящими фигурами для этой миссии. Сразу по прибытии в Нью-Йорк выяснилось, что задача гораздо сложнее, чем казалась: ни Симонов, ни Галактионов не имели навыка общения с западными журналистами. Зато, как свидетельствовал Симонов, Эренбург был в своей стихии и сумел спасти положение. Правда, он не слишком следовал марксистско-ленинской доктрине, но его парадоксы и здоровый цинизм пришлись как нельзя лучше ко двору. Симонов рассказывает о встрече с журналистами в Вашингтоне: «Был задан вопрос: „Скажите, а возможно ли у вас, в Советском Союзе, чтобы после очередных выборов господина Сталина сменил на посту главы правительства кто-нибудь другой, например господин Молотов?“ Я бы, тем более в ту минуту, наверное, не нашелся, что ответить. Эренбург нашелся. Чуть заметно кивнув мне, что отвечать будет он, усмехнулся и сказал: „Очевидно, у нас с вами разные политические взгляды на семейную жизнь: вы, как это свойственно ветреной молодости, каждые четыре года выбираете себе новую невесту, а мы, как люди зрелые и в годах, женаты всерьез и надолго“[452]». Ответ вызвал хохот и аплодисменты, журналисты были восхищены. Однако долго так продолжаться не могло. Вопросы на пресс-конференциях становились все более коварными и агрессивными, так что советские делегаты ощущали себя в положении подследственных. Советское начальство заставляло их лгать, а американцы, принимая эту ложь за чистую монету, считали их недоумками. Самым уязвимым оказался генерал Галактионов: он пережил сталинскую чистку тридцатых, едва спасся от преследований НКВД и вопросы журналистов воспринимал как очередной допрос. Затравленный, он впадает в депрессию; да и сам Эренбург был на грани нервного срыва. Однако в отличие от своих спутников Илья Григорьевич не был обречен на общество работников советского посольства. Воспоминания о триумфальном визите в США Михоэлса и Фефера в конце 1943 года были еще живы, и его повсюду тепло принимают американские еврейские организации. Основная масса публики на благотворительных вечерах не вызывает у него никакой симпатии, но это не так важно: главное, он сумел повидать друзей — Стефу, бывшую его переводчицей в Испании, и ее мужа, художника Херасси, Юлиана Тувима, Марка Шагала, Романа Якобсона. Он знакомится с Шолемом Ашем, Оскаром Ланге и Альбертом Эйнштейном: для Эренбурга это не только ученый, но и человек, с которым они вместе задумывали «Черную книгу».