Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В глазах Эренбурга появляется тяжелое, порой мрачное выражение, он все больше сутулится. Но он еще верен себе, не отворачивается от старых друзей. Анна Ахматова, вновь обратившаяся к нему с просьбой помочь вытащить из ГУЛАГа своего сына, пишет: «Еще раз благодарю Вас за готовность сделать добро и за Ваше отношение ко мне»[424]. Молодой драматург Александр Гладков вспоминает: «Кажется, в начале зимы 1943 года в клубе писателей состоялся необычный вечер. Известные и маститые поэты должны были прочитать свои первые стихи. Большинство выступавших читали свои ранние стихи с высокомерной улыбкой нынешнего превосходства над ними, иногда почти на грани шутовства. Только Эренбург прочитал уже очень далекие от него юношеские стихи с покорившим всех уважением к своему прошлому»[425].
В сентябре 1943 года Красная армия подошла к Киеву. Освобождаются земли, с самого начала войны находившиеся под немецкой оккупацией; здесь проживало самое большое число евреев. Статьи Эренбурга о продвижении Красной армии наполнены ужасом и болью: «Тяжело украинцам, бойцам Красной Армии думать о своей родине Наступая, Красная Армия снова видит черные дела захватчика: пепелища городов, пустыню, тела замученных»[426]. В ходе освобождения Киева недалеко от города было обнаружено страшное захоронение — Бабий Яр, где немцы расстреляли сорок тысяч евреев. Чрезвычайная государственная комиссия в своем отчете предпочтет написать о «десятках тысяч убитых мирных советских граждан», не уточняя, что речь идет о евреях. Эренбург и сам в течение двух месяцев не может ни словом обмолвиться о том, что в числе солдат, вернувшихся «на свою родину» и не нашедших в живых никого из близких, были и солдаты-евреи. Однако не надо слишком быстро обвинять его самого в этой «забывчивости». О евреях — жертвах фашизма он может говорить только в Еврейском антифашистском комитете, писать в «Эйникайт», выходившем на идише, языке, на котором ему не дано прочесть собственных слов. На русском языке ему запрещено выражать свою боль. Но он находит выход своему гневу — в его военных статьях библейские заклятия и советские гиперболы сплавлены воедино: «Да будет наша ненависть едкой, как соль, и длинной, как жизнь! Я не стану перечислять имена дорогие и для евреев и для русских. Мы строили общий дом. Как русский писатель, я добавлю: как хорошо, что на русском языке раздается команда: „По немцам огонь!“»[427]
Эренбург знал: ту священную ненависть, которую он зажигал в читателе, ощущали и русские солдаты. Он дышал и чувствовал в унисон с бойцами. «Если вы увидите Эренбурга, передайте ему, что мы читаем все его статьи Скажите ему, что мы ненавидим немцев после того, как увидели столько зверств, совершенных ими здесь, в Белоруссии… Они превратили этот край чуть ли не в пустыню»[428], — пишет молодой москвич солдат-артиллерист. Но Эренбург понимает также, что внешнеполитическая конъюнктура меняется: после того как летом 1943 года предпринята первая попытка создать в Москве Национальный комитет Свободной Германии, стало ясно, что пришло время выбирать более дипломатичные выражения и подчеркивать отличие «немцев» от «фашистов». Тем не менее он продолжает бросать проклятия на голову немцев: «Мы умеем прощать за себя, но не за детей. Мы умеем снизойти к смутному человеку, а не к изобретателям газовых автомобилей. Не мстительность нас ведет — тоска по справедливости. Мы хотим растоптать змеиное гнездо Мы хотим пройти с мечом по Германии, чтобы навеки отбить у немцев любовь к мечу. Мы хотим прийти к ним для того, чтобы больше никогда они не пришли к нам»[429]. «Вы идете на запад с великой клятвой. Немцам больше не пировать. Немцам больше не воевать. Довольно они погуляли! Теперь им висеть. Теперь им гнить. Мы их отучим воевать. Выбьем зубы. Мы им покажем в Германии, что такое огонь справедливости»[430].
Немецких и австрийских беженцев возмущает эта прямолинейная пропаганда. Нацистам она даже на руку: «Илья Эренбург призывает азиатские народы „пить кровь“ немецких женщин. Илья Эренбург требует, чтобы азиатские народы насиловали немецких женщин», — пишет в своем приказе командующий армейской группой Норд, воодушевляя своих солдат. Первого января 1945 года писателя удостоит внимания сам Гитлер: «Сталинский придворный лакей Илья Эренбург заявляет, что немецкий народ должен быть уничтожен»[431]. Из Англии и США ему шлют письма, призывающие к более христианским чувствам. Эти призывы и упреки его мало волнуют: он убежден, что на Западе никто по-настоящему не представляет себе чудовищности преступлений, которые совершались гитлеровцами на русской земле. Разве не отказалась англо-американская пресса публиковать материалы первого процесса над СС, проходившего в Краснодаре, полагая, что уничтожение 7000 человек в газовых грузовиках, подробности насилия над женщинами и детьми слишком ужасны для того, чтобы быть правдой? Через год, в августе 1944 года, поступают первые сведения из Майданека — концлагеря, расположенного на польской территории и освобожденного Красной армией. Они тоже не вызывают доверия: статья Симонова, опубликованная в «Правде», и даже сообщение Александра Верта, переданное по Би-би-си, воспринимаются как советская пропаганда. Только когда американские солдаты собственными глазами увидят в Германии лагеря смерти, придется признать достоверность невероятного.
6 июня 1944 года наконец пришла долгожданная новость: «Соединенные силы союзников совершили высадку на севере Франции». В то время как Франция и весь мир ликуют, тон советских репортажей отличается сдержанностью, и в них бесполезно искать авторитетных комментарий. Это подметил Александр Верт: «Единственная статья, посвященная этому событию, не считая чисто информационных сводок, была написана Эренбургом, и она представляла собой нечто несуразное Он ограничился вежливым реверансом в сторону главных авторов десанта, после чего дал волю своей безудержной галломании. Он писал о Франции не чернилами, а слезами»[432]. О том, что в тот период выступления Эренбурга по поводу Франции действительно переполнены сентиментальностью, свидетельствует и Жан Катала. Он вспоминает лекцию, прочитанную Эренбургом в Москве. Это была смесь из «похвал рабочим, подпольной прессе, вооруженным силам Свободной Франции, затоплению французами своего флота в Тулоне, бургундским виноградарям, французским интеллектуалам и, среди прочего, робких упоминаний о генерале де Голле»[433]. На самом деле этот детский энтузиазм был не столь несуразным и бестолковым, каким может показаться на первый взгляд; Эренбургу надо было доказать, что Франция способна оправиться после поражения. И он был услышан, по крайней мере в Москве: «Выступление Эренбурга сопровождалось бурными аплодисментами, в заключительной части речи перешедшими в овации; слышались выкрики „браво!“. Я всматривался в лица слушателей: они ловили каждое его слово. Они слушали как зачарованные. Они знакомились с Францией». Как считает Жан Катала, по отношению к Франции существовала настоящая «линия Эренбурга»: благодаря его пропаганде, Франция в сознании советских людей превратилась в «великий непокоренный народ». Между тем официальная линия, озвученная Сталиным неделей позже, была выдержана в совершенно другом ключе: вождь воздал должное успехам англо-американских союзнических сил, упомянув Францию всего один раз. Не зря: в Варшаве готовилось вооруженное восстание, руководимое польским правительством в Лондоне, отнюдь не дружелюбным к Советскому Союзу, так что поддержка национально-освободительных движений была снята с повестки дня. Последний этап войны проходит под местным контролем трех держав. Эренбург, казалось, этого не замечал.