Шрифт:
Интервал:
Закладка:
54
Той самой, по поводу которой Чаадаев вел примечательную переписку с генералом Александром Орловым. О ней см. предыдущую главу.
55
Удивительно, что в конце 1840-х годов самые разные авторы, от публициста Карла Маркса до поэта Шарля Бодлера, писали о буржуазии примерно в одном и том же ключе – да, собственно, и примерно одно и то же. Герцен идеально соответствует этой европейской тенденции, причем он ее не заимствует, отнюдь, он в ней живет и в рамках ее рассуждает: «Буржуазия не поступится ни одной из своих монополий и привилегий. У нее одна религия – собственность со всеми ее римско-феодальными последствиями. Тут фанатизм и корысть вместе, тут ограниченность и эгоизм, тут алчность и семейная любовь вместе. ‹…› Уткнувши нос в счетную книгу, прозябают тысячи людей, не зная, что делается вне их дома, ни с чем не сочувствуя и машинально продолжая ежедневные занятия. Разумеется, они превосходно знают все входящее в тесный круг их и знание свое выдают за великую практическую мудрость и житейскую науку, перед которой все другие науки и мудрости – мыльные пузыри».
56
Достоевский писал о нем: «Герцен был совсем другое: то был продукт нашего барства». На самом деле Герцен был барин более по своим привычкам, имущественному положению и взглядам на жизнь, нежели по социальному происхождению. Он – незаконный сын богатого и знатного помещика Ивана Алексеевича Яковлева – родился в 1812 году, учился в Московском университете, где составился кружок его друзей и единомышленников, читавших, в частности, сочинения европейских социалистов. О собраниях узнали власти, членов кружка арестовали, Герцена сослали сначала в Пермь, а оттуда в Вятку, где он поступил на губернскую службу. Из Вятки – во Владимир, где служба продолжилась до возвращения в Москву в 1840-м. Дальнейшая биография нашего героя весьма схематично представлена выше в настоящей главе. О Герцене опубликовано много, что избавляет нас от необходимости останавливаться подробно на его жизнеописании.
57
Пессимизм, даже отчаяние Герцена в 1848 – начале 1850-х связаны не только с крушением политических идеалов, поражением революции и разочарованием в республиканизме якобинского образца. Это был катастрофический период в его личной жизни – за ставшим печально знаменитым романом его жены Натали с немецким революционным литератором Георгом Гервегом последовала гибель матери и сына Герцена в кораблекрушении.
58
Имеется в виду определенный тип политической власти, ее социальная база и сопутствующая риторика. Термин этот выковал Карл Маркс.
59
Герцен вполне в духе Толстого дает сцену из уличной парижской жизни июня 1848-го с участием «мобилей»: «Мальчик лет семнадцати, опираясь на ружье, что-то рассказывал; подошли и мы. Он и все его товарищи, такие же мальчики, были полупьяны, с лицами, запачканными порохом, с глазами, воспаленными от неспанных ночей и водки; многие дремали, упирая подбородок на ружейное дуло. // – Ну, уж тут что было, этого и описать нельзя, – замолчав, он продолжал: – да, и они-таки хорошо дрались, ну только и мы за наших товарищей заплатили! сколько их попадало! я сам до дула всадил штык пяти или шести человекам! – припомнят! – добавил он, желая себя выдать за закоснелого злодея. // Женщины были бледны и молчали, какой-то дворник заметил: “По делам мерзавцам!”…но дикое замечание не нашло ни малейшего отзыва. Это было слишком низкое общество, чтоб сочувствовать резне и несчастному мальчишке, из которого сделали убийцу».
60
Хотя, конечно, здесь немало и обычного русского барства, присущего, увы, Герцену. Он готов «чернь» всячески защищать, но вот разделить ее судьбу, когда она восстала, – ни в коем случае.
61
В «Воспоминаниях», посвященных событиям 1848–1849 годов, Токвиль пишет, что его на самом деле огорчили обе французские революции, которые он имел возможность видеть своими глазами, – 1830 года, свергнувшая Карла X и возведшая на престол Луи-Филиппа, и 1848-го, свергнувшая Луи-Филиппа. Сожаления эти были вызваны вовсе не тем, что Токвиль был монархистом (хотя он был им), а тем, что каждая революция не расширяла свободу, а ее, наоборот, ограничивала: «Я провел самые лучшие годы своей молодости в общественной среде, которая, по-видимому, вновь становилась процветающей и знатной, обретая свободу. В ней я проникся идеей свободы умеренной, упорядоченной, сдерживаемой верованиями, нравами и законами. Меня трогали чары этой свободы. Она стала страстью всей моей жизни. Я чувствовал, что никогда не утешусь, утратив ее, и что надо отречься от нее».
62
Токвиль называл ее «внебрачной».
63
«Все партии и оттенки мало-помалу разделились в мире мещанском на два главные стана: с одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями, с другой – неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют силы, то есть, с одной стороны, скупость, с другой – зависть».
64
Об этом Герцен пишет в «Былом и думах» даже в связи со своим бывшим единомышленником Прудоном.
65
И, конечно, экзотизирующая русского крестьянина, ставя его в ряд с индейцем Северной Америки из романов Фенимора Купера.
66
Я уже не говорю о столь же комическом «революционном панславизме» – но в него больший вклад внес друг Герцена Михаил Бакунин, конечно.
67
Так и получается: сочетание «национального» и «социалистического».
68
И, конечно, кто и когда в России мог это прочесть. Вопрос о русских читателях Герцена изучен очень хорошо; заметим здесь лишь то, что аудитория его сочинений – и его изданий «Колокол» и «Полярная звезда» – была самая широкая, от Зимнего дворца до студенческой комнатки в доходном доме. В этом смысле Герцен был действительно основателем русского политического тамиздата.