Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Совершенство в живописи, и в искусстве в целом, вещь настолько спорная, что я даже возразить тебе не могу, поскольку не знаю, с чего начать.
– Отрадно, что ты сразу вспомнил о своём, значит неравнодушен к собственной стезе, ею и иди и ни в коем случае никуда не сворачивай ни при каких обстоятельствах, неважно, горестных или радостных. Наверняка, есть тот, кто прошёл по ней дальше всех, его выбери за ориентир.
– Есть Рембрандт ван Рейн, но я не могу выбрать его, поскольку я никогда не увижу тех бурых пейзажей голландской глубинки, что видел он, мерцающих теней человеческих лиц, не зацикливаясь на свечах и лампадах, мне никогда не пожить в Нидерландах XVII века. Получается, что совершенство было и прошло и его не повторить, не то что превзойти.
– Получается, что ты не туда смотришь. Ты взгляни на содержание, найди его вокруг себя и присвой. Чего ты удивляешься? Да-да, присвой, сделай своим, это, я сейчас тебе как юрист говорю, не уголовно наказуемое деяние, это даже не воровство, а приобщение к целому, к тому, частью чего являешься ты сам. А знаешь почему? Потому что оно сделает тебя свободным от ненужного. У человека должна быть свобода, и не важно, какую цену приходится за неё платить, от чего отказываться, поскольку она – норма, без которой всё остальное не имеет значения.
– С этим не поспоришь. Но, как мне кажется, являться частью целого, означает быть абсолютно несвободным.
– Наоборот, мир без тебя никуда не денется, а вот ты без него – запросто, и если этого не понимаешь, то несвободен, прежде всего, от собственных иллюзий и диктуемого ими превратного поведения.
– Кто-то пять минут назад говорил, чтобы я не увлекался красивыми фразами.
– Это тебе не надо увлекаться, а я старый, мне можно, но они много отнимают сил в последнее время.
– Мне тоже пора.
– Нет-нет, я тебя не гоню, посиди ещё чуть-чуть.
И Аркадий посидел ещё 15 минут.
Реальность существования
Аркадий Иванович внука ни в чём не укрепил, ни в чём не убедил и на истинный путь не наставил: «Уж сколько зарекался от таких бесед. Всё равно получаю не то, чего хочу. И почему я так одинок в своей семье? Казалось бы, они знают меня с пелёнок, должны изучить вдоль и поперёк, и дед в первую очередь, так нет же, ничего подобного. На ум приходят две причины: либо они дураки, либо им на меня плевать, и даже не знаю, какая из них хуже, но они, конечно, не дураки. Предположим, им на меня действительно плевать (не в общем смысле, я им безразличен лишь в частностях) – горько, но понять можно, мир не вращается вокруг меня. Только в связи с этим возникает резонный вопрос: почему? А ответ один: слабость психики и невосприимчивость ума. Как проникновенно дед говорил о своих родителях, и как ему внезапно обезразличили всякие подробности, когда я стал делиться с ним собственными переживаниями! Но ведь он меня понял, прекрасно понял, понял даже больше, чем я смог выразить, только ничего задушевного не сказал, хотя судил очень правильно и по делу. Про содержание мне понравилось, у него действительно прозвучала живая нотка. По-моему, по возвращении я доселе не испытал того странного, будто предприпадочного энтузиазма, когда спадают все условности, и реальность режет глаза своей отчётливостью. Раньше он часто ко мне приходил, особенно в первые год-два в Париже, когда один за одним меня посещали большие и малые прозрения, и нельзя сказать, что они были связаны исключительно с учёбой. Особенно вспоминается случай на исходе весны, когда я сидел один в своей комнатушке и что-то зубрил к семинару. Солнце, заходя за изломанный горизонт, усыпанный разнокалиберными домами, бросило последние лучи на разложенные вокруг книги с разноцветными страницами, и я вдруг осознал, что рядом со мной нет ни родных, ни друзей, ни знакомых, что я отчаянно пытаюсь заполнить свою жизнь надеждами на будущее, но сейчас не живу, а просто функционирую. В тот момент я понял, что так дальше нельзя, и моя учёба пошла по наклонной».
Только Аркадий кое-чего не договорил. Тот страх, который он испытал, был не страхом одиночества, он испугался мефистофелизма своего положения, ни чем не ограниченного, а потому не чреватого созиданием произвола, поскольку последнее всегда конкретно и налично.
– Привет, ты сегодня рано. Почему сидишь один в темноте? – по возвращении домой он застал отца в зале на диване.
– Так лучше думается.
– О чём?
– Обо всём. Ты где был?
– У деда.
– Ксюшенька тоже к нему настрополилась.
– Видимо, мы разминулись. А где Света?
– У себя с Толиком.
– Почему обязательно с Толиком?
– Он заехал за ней на работу. Как там дед?
– Нормально.
– Проходи, что встал в дверях, или опять хочешь улизнуть и запереться в своей комнате?
– Могу и пройти, но мне не нравится твой настрой.
– Обычный настрой. Не всё же время лыбиться как идиот.
– У тебя явно что-то случилось.
– Случилось.
– Расскажешь?
– Мелочь. Миллион туда, миллион сюда – не существенно, но и не приятно.
Стемнело. За окном шуршал настойчивый мелкий дождь. Аркадий тихо подошёл и облокотился плечом о стену.
– Если бы мелочь, ты бы не сидел, ощерившись, в одиночестве.
– У тебя когда-нибудь случалось так, что в одной чёрточке, бытовом моменте, вдруг косвенно проявилась вся ничтожность твоей жизни?
– А говоришь, мелочь. Конечно, постоянно, я ведь и не работаю, и не учусь, и вообще бог знает чем занимаюсь.
– Ты молодой, тебе позволительно, с тебя пока спрос невысокий, а вот я – совсем другое дело, я должен контролировать собственную жизнь… Ладно, забудь, это лирика и меланхолия.
– Я так понял, ты про работу.
– Да, про неё.
– Тогда лучше поговори со Светой, я действительно совершенно не разбираюсь в твоих делах.
– И с ней бесполезно. Твоя сестра ещё не понимает всех тонкостей «бизнеса». Баба она и есть баба.
– Обобщать не надо.
Геннадий Аркадьевич снисходительно посмотрел на сына через плечо и опять отвернулся.
– Я даже не знаю, чем ты занимаешься.
– Чем занимаюсь? То одним, то другим, то третьим, тебе будет не интересно, – он помолчал, будто собираясь с мыслями. – Случается по-разному, хоть и