Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она сидела без бюстгальтера, без толстовки, расставив руки и опершись ладонями о скамейку, и – непостижимо – чувствовала себя вполне комфортно; бюстгальтер ее висел на пальце Аростеги и медленно качался туда-сюда, в неверном свете садовых фонарей похожий на диковинную камбалу.
– Мы потом подобрали Селестине специальный бюстгальтер – для женщин с ампутированной молочной железой. С карманом для протеза с левой стороны. Назывался бюстгальтер “Амоена” – красивое название, почти античное. Он имел даже два кармана, словно подразумевалось, что ампутация второй груди – лишь вопрос времени. Чашечка под названием “Сияние энергии” четвертого размера идеально подходила для оставшейся правой груди, хотя удаленная левая была больше. Тут все дело в балансе и симметрии, в весе и в том, как к этому относится общество. Изнутри протез покрывала прозрачная подкладка с пузыриками, похожая на пузырчатую упаковку, – предполагалось, что она пропускает воздух, но тело под ней все равно потело, хотя этот материал, якобы разработанный НАСА, предназначался для поддержания оптимальной температуры груди. Снаружи протез, удивительно пластичный, очень похожий на настоящую плоть, хотя и слишком однородный на ощупь, был телесного цвета с не самым привлекательным соском. Селестина надела бюстгальтер раза два, а потом совсем от него отказалась. Я обнаружил его наброшенным на бутылочку жидкого парацетамола в каморке, где стояла стиральная машина, выглядел он как коническая китайская шляпа. Селестина вообще перестала надевать бюстгальтеры, носила обтягивающие свитера и футболки – пусть все видят, что у нее нет одной груди. Сделала из этого фетиш, говорила: в детстве у меня был кот с одним ухом, а теперь я сама – такой кот.
– Смелая. Я бы так не смогла.
– Ты не знаешь, как повела бы себя, поэтому нам нужно воссоздать ту ситуацию. Мы станем реконструкторами, разыграем свою битву при Ватерлоо – возьмем в руки старинные мушкеты, а в уши воткнем анахроничные синие затычки.
Аростеги принялся невозмутимо и прагматично ощупывать ее левую грудь: приподнял тремя пальцами, словно пекарь, проверяющий, взошло ли тесто, пощипал над и под соском, а потом задрал, чтобы показать, докуда дошел бы шрам. Лицо Аростеги было совсем близко, Наоми кожей чувствовала его дыхание – горячее изо рта, прохладное – из носа. Она вообразила, что вошла в тело Селестины, что левая ее грудь – уже не ее и с нею можно легко расстаться; фантазия эта весьма взволновала Наоми.
– Тина не спала, находилась в полном сознании и сидела так же, как ты сейчас, когда Мольнар размечал ей маркером грудь. Я говорил бы с тобой на венгерском, если б умел, как Мольнар, не оборачиваясь, через плечо, говорил со своими ассистентами, мне хотелось бы доподлинно воссоздать необычайную, магическую атмосферу, царившую тогда в операционной. Мольнар сказал, чтобы мне дали лоразепам, ведь я начал слабеть, как девчонка, терять сознание – не мог преодолеть накатившее волнение. Лоразепам действовал мягко, теперь я четко все осознавал и больше не волновался. Селестина вообще была совершенно спокойна и тревожилась, казалось, только обо мне: улыбалась, гладила меня, жалела, пока великий врач рисовал карту острова сокровищ на ее груди. Вот так.
Аростеги уверенными штрихами изобразил каплеобразный контур – острым кончиком к подмышке, склонился к ее грудине, обвел сосок; маркер обжигал Наоми кожу – видимо, это ощущение возникало от мысли о платиновой игле.
– Вот линия шрама.
– Сосок тоже удаляется?
– Мы обсуждали, оставить ли сосок и можно ли восстановить грудь. Мольнар разразился цветистой речью о социальном значении груди и грудного вскармливания, об эволюционной инновации, которую представляют собой млекопитающие. Тина только смеялась в ответ и говорила, что перспектива частичного превращения в мальчика кажется ей интригующей, что ей хотелось бы иметь с левой стороны мужской, а не женский сосок. Это ведь будет дисбаланс, сказал доктор, а Селестина заявила, что не дисбаланс, а двойственность и что она ждет этого с нетерпением.
Аростеги с маркером в руках отклонился назад, оценивая свое произведение. Наоми посмотрела вниз, приподняла грудь левой рукой, чтобы тоже ее рассмотреть.
– Напоминает татуировку в виде слезы, которые накалывают на щеке заключенные, – сказала она.
– У меня был студент с такой татуировкой. Не самое приятное зрелище. Он наносил тональный крем, чтоб ее скрыть.
– Обычно это означает, что человек совершил убийство.
Аростеги молча размышлял над ее словами; похоже, значение татуировок не очень-то его интересовало, поэтому их смыслы и толкования двигались, перемещались в его сознании в определенной последовательности, как фигурки в “Тетрисе” – любимой компьютерной игре ее детства.
– Наверняка в Токио можно найти мастера, который сделает и тебе такую татуировку, – добавила Наоми задумчиво. – А я пойду с тобой и буду снимать.
Аростеги поднял голову, снова посмотрел на нее и расхохотался во весь голос.
– Не исключено, что мне понадобится две! Начинаю резать тебя. Готова?
Ах, если бы Юки можно было доверять! Наоми листала сделанные Аростеги фотографии: она лежит с закрытыми глазами и приоткрытым ртом на бетонной скамье в саду – притворяется усыпленной наркозом, ее красивая, полная левая грудь размечена маркером, сосок набух (интересно, у Селестины во время операции сосок тоже набух, как бы безмолвно умоляя его не трогать, или, наоборот, утратив смелость, сжался, спрятался?), ее руки прижаты к бокам, чтобы не соскользнуть с узкой скамейки, правая грудь стыдливо прикрыта толстовкой. Увы, умение управляться с фотоаппаратом не дано человеку от рождения – снимки получились размытые, и кадрировал Аростеги неумело; вот искушенная журналистка Юки даже под напором алкоголя и странных эротических фантазий сумела бы сделать четкие фотографии с хорошей композицией, которые можно было бы присовокупить к большой статье или книге. Они прекрасно проиллюстрировали бы подход Наоми к паражурналистике в ее современном виде, которая предполагает, что журналист и его герой создают совместный художественный проект, и из самого понятия которой следует, что далеко не всякие журналист и герой способны спариться для такого совместного проекта. Можно даже имитировать убийство журналиста и предоставить убийце закончить статью и сдать ее в журнал вместе с фотографиями и видеозаписями, подумала Наоми, то есть прибегнуть к радикальному приему в духе “насыщенного репортажа” Тома Вулфа. Она вспомнила, как изучала в торонтском Университете Райерсона концепцию паражурналистики, которая сочетает факты и вымысел и не объясняет, где одно, где другое, однако в их с Ари совместной работе – именно так она ее теперь расценивала – мнимое, то есть авторский вымысел полностью принадлежал ему, а он, как герой, имел право выдумывать.
В техническом отношении фотографии Юки, без сомнения, выигрывали бы, но ее присутствие в корне изменило бы биохимию творческого процесса. Изучив снимки Ари внимательнее, Наоми обнаружила нечто волнующее и ужасное: в сознании Аристида она превратилась в Селестину. Внешне Наоми, конечно, вовсе не напоминала Тину, но в фотографиях профессора было столько страсти – он пожирал ее, как макрофаг, разглядывал, как вуайерист, отчаянно пытаясь воскресить свою мертвую жену. Аристид попросил Наоми установить макролинзу – ту самую, что она взяла у Натана да так и оставила себе наверняка именно ради этого момента, – и снимал в максимальном приближении, врезаясь в ее тело 105-миллиметровым объективом (с неуклюжим названием Micro-Nikkor 105mm f/2.8G IF-ED), будто платиновой иглой гальванокаустического аппарата. Профессор фотографировал и рассказывал Наоми, что во время операции чувствовал запах горелой плоти Селестины, а Мольнар – растянув ткань ее груди двумя зубчатыми ранорасширителями из нержавейки, чтобы было видно, где резать, – велел ему не вдыхать этот, как он сказал, хирургический дым, ведь он токсичен. Никаких записей о своих приключениях в операционной Аростеги не делал, они сохранились только в его памяти, но он не забыл электрохирургический нож Боуви, названный в честь его создателя Уильяма Боуви, все время напоминавший ему о большом, похожем на тесак мясника боевом ноже, названном в честь Джима Боуи, знаменитого защитника Аламо. Выглядел этот нож Боуви – термокаутер безобидно: маленькое плоское лезвие, как у отвертки, закрепленное в желтом гнезде, пластиковая ручка веселенького голубого цвета, желтая кнопка включения и голубой шнур. Врезаясь в плоть, нож высекал лишь маленькие искры, мерцал под полупрозрачным шатром из кожи, растянутой ранорасширителями, как миниатюрная сварочная горелка, отделяя ткань груди слой за слоем, превращая ее в белый дым с тихим звуком, не громче шепота.