Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, Наоми записывала, и Аростеги это знал. Диктофон лежал рядом, на якобы каменной скамье, и радостно подмигивал. Наоми не сомневалась, что выступать без записи Аростеги уже и не стал бы, как менестрель, развращенный прогрессом и звукозаписывающими технологиями, который желает, чтобы теперь все его экспромты были сохранены для потомков.
– Итак, я подхожу к столу и вижу тело Селестины, именно тело: лицо скрыто под шатром из медицинской ткани, воздвигнутым над ее головой. Это и не совсем Селестина, она другого цвета – сине-зеленого, то есть в некотором смысле она уже и не живая, не разумная.
Наоми заметила, что последнее слово, произнесенное Аростеги, французы часто употребляют неправильно: на английском sensible означает “разумный”, “здравомыслящий”, а на французском – “чувствительный”, “восприимчивый”, “ощущающий”.
– И пахнет она не так, пахнет неприятно, дезинфицирующим средством. И хочешь верь, хочешь нет, грудь ее обведена фиолетовым маркером, очерчена замкнутым контуром в форме слезы и разделена напополам пунктирной линией – резать тут! – как в каком-то кошмарном комиксе, а посередине – сосок.
Мольнар навис над моим правым плечом, над правой рукой, в которой я держу скальпель, шепчет мне, своему лучшему ученику, в ухо, подбадривает меня, понимая, что мне страшно, что я не хочу и одновременно – для тебя это не будет сюрпризом – что у меня эрекция; и внезапно мной овладевают те же эмоции, которые, наверное, владели моим коллегой тогда, в караоке, его слова роятся в моей голове и становятся моими словами, моими мыслями, и я уже готов осуществить нашу общую мечту, отрезав своей жене грудь.
Я собираюсь сделать первый надрез. Мольнар предупредил меня: не нужно думать о совершенстве, об идеальном надрезе, иначе совсем ничего не сможешь сделать; плоть все равно идеально не надрежешь.
Посмотрите видеозаписи Пикассо за работой, вещает Мольнар. Никаких колебаний, говорит он. Можно сказать, он вообще не задумывается, полагается только на инстинкт, на желание воплотить линию, чем бы она ни закончилась, и уверен: получится так, как нужно.
Однако меня по-прежнему трясет, когда я погружаю в грудь Селестины раскаленную иглу этого жуткого электронного скальпеля с одноразовым лезвием для одноразовой плоти.
Рассказывая, Аростеги все время ходил, а теперь внезапно остановился, что произвело эффект выстрела.
– Банально, – сказал он.
– Что именно?
– Эти закадровые комментарии. Интервью с “говорящей головой”.
– Да нет, нисколько. А чего ты хочешь?
– Хочу, чтобы ты обнажила грудь и я воссоздал события того дня. Мы же соавторы. Этот мастерский ход украсит твою статью или книгу. Как я опасен. Как ты смела. Как все это порочно и в то же время мило.
– Но нас могут увидеть.
– Мы же гайдзины. Им наплевать, что мы делаем друг с другом и даже что с нами делают японцы. Вспомни Сагаву. И многие другие преступления против гайдзинов. Так что не стоит беспокоиться. А операции по смене пола? Это ведь Япония, дорогая моя.
Порывшись в карманах вельветовых брюк, Аростеги извлек короткий толстый японский маркер с очень тонким стержнем и начал размахивать им, будто сигарой.
– Будем играть в больницу. Ты будешь Селестиной, послушной, взволнованной пациенткой. Я срежиссирую твое выступление. А на себя возьму две роли: несколько безнравственного, но очаровательного хирурга-проказника Золтана Мольнара и совершенно безнравственного, категорически неприятного французского философа Аристида Аростеги. Свое выступление я срежиссирую сам, но рассмотрю любые предложения моей партнерши по звездному дуэту, в части, касающейся драматического мастерства. И мы разыграем всю сцену с удалением груди, как я ее запомнил.
Совместное распитие саке уже произвело эффект: у Аростеги заплетался язык, говорил и двигался профессор невпопад. И Наоми от Ари не отставала, опрокидывала чашечку за чашечкой, бокал за бокалом – саке, а потом пиво, – чтоб сохранялся ритм его повествования, а теперь жалела об этом, ведь и у нее синхронизация, вероятно, нарушилась, хоть она и не могла оценить насколько, а это плохой признак.
Расстегивая толстовку, Наоми чувствовала себя дважды потаскухой: она собиралась выставить грудь на всеобщее обозрение где-то на заднем дворе в Токио и делала это только ради статьи, ради книги, желая добавить порочности своему повествованию и обеспечить коммерческий успех проекту Аростеги, и зашла уже так далеко, что ни одно издание, печатное или электронное, вероятно, не сможет остаться равнодушным. Однако Наоми вовсе не смущалась, она радовалась как ребенок, наслаждалась своей греховной продажностью. Над их головами проплыл огромный рекламный дирижабль, на борта которого проецировалось анимированное слайд-шоу, демонстрировавшее линию финского спортивного оборудования. Наоми как во сне смотрела на складную беговую дорожку, предназначенную для небольших квартир, и представляла Селестину и Ари, шагающих по Парижу. Фантазия Наоми будто подтолкнула Аростеги к действию, он решительно шагнул к ней, опустился, тихонько охнув (это заявил о себе бурсит, от которого колено Ари распухло в верхней части), на колени у ее ног, положил маркер на скамейку и взял ее за руки, прежде чем она успела расстегнуть толстовку.
– Дай я тебя распакую, – сказал он.
– Что сделаешь?
– Видела ролики в YouTube, где распаковывают подарки? Образец потребительского фетишизма. Я их обожаю. Какой-нибудь безымянный вьетнамский подросток не дыша открывает только что врученную ему коробку и находит в ней… Ну, например, это.
Щелкнув пальцами, Аростеги указал на диктофон.
– Он в восторге, мы можем заключить это только по его голосу и пальцам (мальчишка определенно грыз ногти от нетерпения), ведь камера ни на миг не отрывается от коробки и ее содержимого, но он к тому же мастер растягивать удовольствие, как и тысячи его зрителей. Специальным ножом для вскрытия коробок он разрежет ленту. Сначала достанет самую маленькую коробку с зарядным устройством, шнурами и руководством пользователя на нескольких языках. Аккуратно взрежет запаянные целлофановые пакетики с аккумулятором, наушниками и переходниками. И, наконец, дрожащей рукой эффектно вытащит сам объект вожделения в пузырчатой упаковке, само электронное устройство, и скажет с напускным безразличием и небольшим акцентом на английском – языке консьюмеризма: “Ну, вот что у нас тут…”
А тут было вот что: левая грудь Наоми, которую Аростеги распаковал дрожащими пальцами – эффектно, но не без усилий: она, так уж вышло, надела компрессионный спортивный бюстгальтер – думала, будет время сделать пробежку в окрестностях, – и металлическую застежку спереди, злостную, как все маленькие механизмы, заклинило, поэтому Наоми пришлось даже выгнуть ее, чтобы расстегнуть; с распаковкой теперь было покончено. На этот раз в дорогу она взяла только два бюстгальтера и предпочла бы, чтобы сейчас на ней был кружевной черный Victoria’s Secret на косточках и со съемными бретельками, однако все происходящее, казалось, разворачивалось в некой интеллектуальной плоскости, и несексуальное белье Аростеги не оттолкнуло.