Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну вот, смотрите. Я уже говорила, что сама разукрашиваю модели. Рисовать можно прямо на полилактиде акриловой краской. Можно даже сначала зашкурить, чтобы получить неоднородную фактуру. Жаль, тут раковины нет, вода частенько бывает нужна, но ванная по соседству. Тут у меня бардак, конечно…
Чейз отвернулась от стола с красками и шагнула к длинному столу, на котором под куском холста лежали большие округлые предметы. Чейз постояла немного, глубоко вдохнула – с каким-то даже благоговением, подумал Натан, – затем наклонилась и начала осторожно отворачивать холст. Глазам Натана представали воссозданные в термопластике части изувеченного, расчлененного женского тела, расположенные без видимого порядка. Раскрашены они были грубо, но достаточно убедительно, чтобы Натан испытал отвращение, напомнившее ему страшную мясную лавку, на которую он как-то наткнулся в маленьком испанском городке. Одна отрубленная грудь, обрубки бедра и голени, пальцы, отделенные от кисти, туловище, рассеченное на четыре части, жуткая голова со вскрытой черепной коробкой и распухшим языком, торчащим изо рта. Почти на каждом квадратном сантиметре тела крошечные ямки, будто его покусала огромная стая пираний, и каждая ямка любовно раскрашена темно-красной акриловой краской – цвета омертвевшей ткани.
– Их прислал мне Эрве, кусочек за кусочком. – Чейз бросила аккуратно свернутый холст под стол. – Я их скомпоновала и разукрасила. По-моему, живописно получилось.
Она повернулась к Натану, прислонилась к краю стола, заложив руки назад.
– Знаете, я хотела назвать свое произведение “Употреблено”, но отец меня опередил. Может, вам удастся уговорить его озаглавить книгу иначе?
Натан узнал это истерзанное тело, вернее, его части – он видел их на фотографиях, которые присылала Наоми. В совокупности они были когда-то Селестиной Аростеги.
– Итак, ты все-таки сделал это. Отрезал жене грудь с ее согласия.
Наоми старалась мыслить в жестких категориях журналистской объективности и закона: этой глухой, влажной ночью в конце токийского лета только так ей удавалось сохранять присутствие духа. Они вышли на улицу, в унылый, гибнущий сад, потому что в доме стало невыносимо жарко – тесно, душно, как в мокрой от пота постели. Наоми сидела у дальней стены дома на бетонной в пятнах лишайника скамье, стилизованной под выбитую из камня. Оранжевые фонари под колпаками, похожими на тяжелые веки, то обливали ее резким светом, как медицинские бактерицидные лампы, то бросали ей на лицо глубокие, дрожащие тени, вырезая его из темноты. Аростеги бродил с Наоми по саду, пинал невидимый во мгле хозяйственный мусор, бурлившей у его ног встречным потоком.
– Знаешь, один мой коллега – не буду говорить кто, ты ведь непременно его разыщешь… Словом, как-то нас занесло в караоке – не здесь, в Париже, и мне выпало петь “Je t’aime… moi non plus”[32]– партию Сержа Генсбура, а этот мой коллега пел фальцетом за Джейн Биркин. Петь я согласился исключительно из уважения к Сальвадору Дали – его слова про коммуниста Пикассо обыграны в названии песни[33]. Генсбур хотел, чтобы Биркин пела голосом маленького мальчика, и мой коллега пел так же, причем без видимых усилий. В общем, в тот вечер он открылся мне с неожиданной стороны, и, скажу тебе, я прекрасно прожил бы без такого открытия. Решив, вероятно, что этот пошлый дуэт нас сблизил, коллега поведал мне о своей кровожадной мечте, а именно: в пылу страсти отрезать женщине грудь. Он все искал женщину, которая позволила бы ему это сделать за деньги, и доктора, который бы его проинструктировал. Мой коллега был человек щепетильный и аккуратный. Не знаю, осуществил ли он свою мечту.
– Ты испытал такие же ощущения? Показалась тебе эта процедура возбуждающей? Распалила тебя?
– Я сыграл роль хирурга. Хирурга-преступника. И Селестина как всегда не ошиблась. Мне захотелось сохранить ее грудь, как-нибудь законсервировать – отнести к таксидермисту на рю дю Бак, например, пусть это и абсурд. Я не мог с ней расстаться. Лишившись груди, Селестина утратила нечто важное, нанесла урон не только себе, но и мне, и нашей совместной жизни, сексуальной жизни. Насколько все оказалось бы сложнее, будь у нас дети, выкормленные этой грудью, даже не представляю. Я изложил Селестине свои соображения, однако сохранить грудь она мне не позволила, и Мольнар ее поддержал – от груди надо избавиться из психологических соображений, сказал он, а также из соображений гигиены и закона. Представь, если бы нас задержали на обратном пути в Париж… У Селестины разговор был короткий: уничтожь ее, как осиное гнездо, что стаскивают с карниза рыбацкой сетью и пихают в мешок для мусора. Сожги гнездо, крылатых взрослых ос, и белых червячков-личинок, и яйца. Сожги.
Наоми не сомневалась, что повесть Аростеги – чистый вымысел (за исключением, может быть, описания подробностей их с Селестиной семейной жизни и привычек), что исповедь профессора – ненаписанный роман, художественный проект, и Ари делает ее своим соавтором, который поможет оформить его вымысел, а затем донести до людей. Однако это вовсе не разочаровало Наоми и даже не вступило в противоречие с ее журналистской принципиальностью, если уж говорить честно, всегда существовавшей лишь умозрительно, являвшейся вещью второстепенной, даже третьестепенной, лишь разменной картой в ее профессиональной игре, а первостепенным, как ни странно (об этом никогда не говорилось), был акт творчества, ее творчества, увлекательный и непрерывный. Если вымысел изощренный и захватывающий – а здесь, без сомнения, тот самый случай, – на нем можно построить книгу и в ней неустанно докапываться до некой призрачной правды, увлекая читателя все дальше, сохраняя интригу, однако же так и не объяснить, где эта правда. Можно заставить читателя задаться вопросом, а было ли на фотографиях расчлененного тела Селестины две отрубленные груди, что опровергло бы историю о мастэктомии. Можно выудить у мсье Вернье эту информацию, даже не объясняя, насколько она важна. Или добиться разрешения самой изучить тело Селестины, настоящее тело – будоражащая мысль, только сохранили ли его в качестве улики, или уже захоронили, кремировали? – посмотреть, отсекли ли левую грудь в операционной (остались ли на ней рубцы, швы) или просто зверски отрубили. На фотографиях Наоми видела только левую часть туловища, а место разреза скрывалось в тени. Нарочно ли полицейские сфотографировали тело так? И вообще, полицейские ли фотографировали? Или эти снимки запостил сам Аростеги?
– Но тебе понравилось? – настаивала Наоми. – Резать? Подсознательно ты наслаждался? Зная тебя, могу предположить…
– Хочешь представить себя в моем теле в тот момент, когда я подошел к столу, где лежала Селестина. Хочешь вселиться в меня, как в научно-фантастических фильмах какой-нибудь воин поднимается в огромного робота высотой с девятиэтажный дом и управляет его гигантскими руками и ногами изнутри стеклянной головы.
– Именно так.