Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером, после смены, сюда заскакивают рабочие. Встречаются и мелкие клерки в заношенных пиджачишках; клерки нужны всегда, в любое время — даже на том свете они будут вести учет грешников и праведников. Без учета и контроля мир, по их мнению, обессмыслится. На мягчайших диванах в глубине заведения лежат торгаши, потягивая из бокалов крепленое вино и фирменный коктейль «Суматра» — смесь водки, томатного сока и жгучего перца. Поодаль сидит охрана: квадратные телохранители меланхолично цедят содовую или минералку. На их лицах уныние и скука, но ничего не поделаешь — работа. Иногда телохранители заходят в бар без клиентов, и тогда пьют наравне со всеми. А то и побольше.
Я появляюсь в баре после девяти вечера. Люди уже достаточно пьяны, чтоб у них развязался язык, и недостаточно трезвы, чтобы узнать меня. Я принял необходимые меры: раздобыл черный парик и очки с затемненными стеклами, а щеки и подбородок слегка вымазал сажей, имитируя въевшуюся угольную пыль. Мой облик неуловимо изменился: я похож на одного из вольнонаемных шахтеров, которые то приходят, то уходят из города — порой навсегда, неловко ступив за край бездны. Одежда на мне под стать — прочная, качественная униформа. Из нагрудного кармана не без шика высовывается краешек белого платка. Шахтерам платят немало, однако никто их не трогает, даже самые отъявленные бандиты. Шахтеры и так почти смертники. К тому же для многих сейчас нет ничего страшнее, чем спуститься под землю. Люди стремятся забраться как можно выше.
Я заказываю у негра темное пиво, светлое — отвратительная кислятина, им довольствуются рабочие. Негра зовут Джим, он брякает стаканом о стойку и наливает крепчайшее темное пиво, вполне сносное, несмотря на дешевизну. К чему не могу привыкнуть — это к двухсотграммовым стаканам, которых хватает на один добрый глоток. Пью залпом и требую еще. Джим, не отвлекаясь от разговора с уже изрядно набравшимся красноносым фермером, наполняет стакан, на этот раз недоливая четвертинки. Каналья! Но я помалкиваю. Устраиваюсь на табурете поудобнее, сдуваю шапку пены и, прислушиваясь к разговору, цежу пиво. Фермер, пожилой мужчина в кожанке, фланелевой рубашке и джинсах рассказывает какую-то жуткую байку. Бармен хитро щурится, его темная рожа горит любопытством.
— …да сам пойми: что я мог еще подумать? Черный силуэт посреди поля. Сначала думаю: пугало сынок наконец поставил. Сколько ему твердил: поставь ты пугало, житья от проклятых ворон нет, а он всё ленился. А тут — силуэт. Ну, мыслю: образумился сынок. Понял, что главнее землицы и того, что на ней растет, нет ничего. Поумнел, значит. Я — шасть к пугалу, а оно — ко мне! Сначала решил: почудилось. Не-ет. Гляжу — надвигается. От испуга чуть с ходулей не грохнулся, это я-то! Три года хожу, не падаю, а тут… Замер, ни жив ни мертв, сердчишко колотится. Пот насквозь прошиб — рубаха на спине вмиг отсырела. И дёру, главное, дать боюсь. Что делать? — ума не приложу. А оно всё ближе, и не пугало вовсе — человек. Вот только страшнее человека того я не видал: черный, костлявый и седой — ну полностью седой, хотя лицо вроде и молодое. Одёжка на нем как на вешалке болтается. А рядом второй силуэтец проявился: худенький, изящный, длинноволосый. Девушка. Точь-в-точь Софка моя, покойница. И тоже седая. А за спиной у них — вот те крест, провалюсь на месте, если вру! — крылья за спиной расправляются. У него — черные, как у ворона, а у девчоночки — сизые, голубиные, только побольше, конечно. И идут они — ты глаза-то не пучь, не вру я! — прямо по земле, без ходулей, да и вообще, кажется, босиком! А я стою — и двинуться не могу. Глаза у них — синие-синие, и до того жутко, аж мороз по коже… а я — ни с места! Ходули как приросли… Ладно, песик мой, Пуфик, скотинка милая, ненаглядная: тяф-тяф! — следом, значит, увязался. И рычит, и лает, и прыгает. Он меня и спас, из ступора вывел: развернулся я, да такого стрекача задал — пыль столбом завивалась! Пуфик — впереди, лапками сверкает. И я не отстаю. Оно, наверно, потешно со стороны: мужик в летах на ходулях скачет, да только мне в ту минуту не до смеха было…
Негр хмыкает, скалит зубы.
— Не веришь, что ли? — с угрозой спрашивает фермер и рывком приподнимается над стойкой. — Не веришь мне?!
— Отчего ж не верить, масса Георг, очень даже верю, — отпрянув, частит Джим. — Ночью всякое случается, — и выставляет перед фермером стопку. — Водочка, масса Георг, за счет заведения. Успокойтесь.
Рабочий в грязном свитере на голое тело завистливо пялится на дармовую выпивку и опять мочит длинные прокуренные усы в кислом пиве.
— Эх ты… — бурчит фермер, осушая стопку.
К стойке подходит толстяк в серой робе с вышитым золотым крестом на пузе. На голове у толстяка красная феска, кисточка болтается перед носом. Сектант, каких в Миргороде пруд пруди, хотя основных религий две — христианство и ислам. Впрочем, и мусульмане, и христиане держат нейтралитет, всячески помогая друг другу: особенно в борьбе с расплодившимися религиями и сектами.
— А ведь благородный фермер не врет. — Сектант забавно надувает щеки и дует на кисточку, как на непослушную челку. Голос у него тонкий, надтреснутый. — Я бы мог поведать вам… — закашлявшись, он утирается рукавом.
— Коньячку? — спрашивает бармен. — Ну, чтоб горло промочить.
Толстяк степенно кивает. Плеснув ему коньяку, Джим опускает локти на стойку, упирает подбородок в кулак и готовится слушать. Толстяк задумчиво поглаживает вышитый крест и пьет меленькими глоточками. Выглядит он комично — этакий пузанчик, вымахавший до размеров динозавра. Румяные щеки лоснятся, нос тонет в жирных складках, а в черепашьей оправе набрякших век кроются доверчивые голубые глаза.
— Случаи, когда люди видели черного человека и его демоническую подругу, участились, — наконец продолжает толстяк.
— И о чем же это говорит? — ехидно интересуется негр. — Магистр Ленни пророчествует скорый апокалипсис?
— Не стоит выставлять свое невежество напоказ, грешная ты душонка, — заявляет Ленни. — Я-то прощу, но что скажет Бог на Страшном суде?
— Давайте не будем сейчас о Боге, масса Ленни, прошу вас. Поделитесь лучше с бедным необразованным Джимом тайной черного человека. Хм… чернокожего?
— Не паясничай, Джим!
— Да как вы только подумали, масса Ленни! Я — и паясничаю? Нет-нет, Джим не таков. Уверяю вас.
— Было много случаев, — подумав, говорит магистр. — В основном за окраиной города. А вот у подножья Мавкиной горы это началось еще зимой. Демон и его подружка любят холод, занесенные снегом тропы, где они поджидают одиноких путников…
— И?
— И ничего с ними не делают… — пожевав губу, произносит Ленни. — То есть не делают физически. Но у нашего благого ордена есть подозрение, что демоны изымают из человеческого тела душу. Некую часть ее — в виде особых способностей, дарования, таланта. То вдохновение, без которого невозможны гениальные прозрения и радость от сделанной работы, без которого человек не может одолеть путь к вершинам духа и скатывается к подножию, не пытаясь уж карабкаться обратно — нет у него ни сил, ни терпения, ни желания…
— В вашем ордене два человека: ты да дружок твой чокнутый… — встревает рабочий. — Да подпевалы ваши. Оно и понятно: ничего путного выдумать не смогли. Врете и то без выдумки, неинтересно слушать.