Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне было шестнадцать… В прохладе ночной
Я Кэролайн встретил под яркой луной.
Оркестр нам играл – Бинго! Банго!
Мы с ней танцевали фокстрот и танго,
Нас повсюду встречал одобрительный шум:
Как прелестна она, как сидит мой костюм…
В конце концов, жизнь такой и была; на миг мой дух зависает, парит в беспамятстве, а потом опускается все ниже, все глубже погружается в подушку…
– Да, Эсси, да! – О господи, хорошо, я сам отвечу.
Неудержимая, радужная – вот она, Аврора, – вот и новый день.
Крушение[350]
I
Бесспорно, вся жизнь – это процесс постепенного распада, но те удары жизни, которые становятся драматической кульминацией процесса, страшные, неожиданные удары, наносимые извне (или так кажется, что извне), – те, о которых помнишь, те, на которые сваливаешь все неудачи, те, на которые сетуешь друзьям в минуты душевной слабости, – такие удары и их последствия осознаются не сразу. Бывают и другие удары, изнутри, и их ощущаешь только тогда, когда ничего уже нельзя поправить, когда ты вдруг постигаешь с непреложностью, что в каком-то смысле прежнего тебя не стало. Распад первого рода представляется быстрым, а второй идет почти незаметно, но осознаешь его потом как нечто внезапное.
Прежде чем приняться за мою краткую повесть, я хотел бы высказать наблюдение общего характера: подлинная культура духа проверяется способностью одновременно удерживать в сознании две прямо противоположные идеи и при этом не терять другой способности – действовать. Ну, скажем, необходимо понимать, что положение безнадежно и вместе с тем не отступаться от решимости его изменить. Эта философия подошла мне в ранние годы моей взрослой жизни, когда я видел, как реальностью становятся вещи невероятные, неправдоподобные, порою «немыслимые». Если ты на что-то годен, ты должен подчинить своей воле течение жизни. Если ты не обделен ни умом, ни старательностью, то, как бы ни сочеталось в тебе то и другое, течение жизни покорится тебе легко. И казалось, как это романтично – быть преуспевающим литератором; тебе не мечтать о славе, в которой купаются кинозвезды, но зато уж та известность, какой ты добился, останется надолго; тебе не мечтать о силе, которой обладают люди последовательных политических или религиозных убеждений, но зато уж ты, конечно, куда более независим. Понятно, удовлетворенности тем, чего ты достиг в тобою избранном ремесле, не испытать никогда, но я лично не променял бы это ремесло ни на какое другое.
Двадцатые годы шли к концу, а сам я уже подобрался к тридцати, и мало-помалу чувство обиды, которое я с юности испытывал по двум причинам – потому что я оказался слишком щупл (или слишком неумел), чтобы играть в футбольной команде нашего колледжа, и потому что во время войны так и не попал на фронт, в Европу, – переплавилось в ребяческие мечты о каких-то героических свершениях, убаюкивавшие меня в беспокойные ночи. Серьезные вопросы, которые возникали передо мной в повседневной жизни, как будто начали разрешаться, и, поскольку из-за них было много хлопот, не оставалось сил думать над проблемами более общими.
Десять лет назад жизнь, по сути, была для меня делом сугубо личным. Мне приходилось уравновешивать в себе сознание безнадежности моих усилий и необходимости продолжать борьбу, уверенность в том, что крах неизбежен, и решимость «добиться успеха», – более того, нужно было совладать еще с одним конфликтом: высокие порывы влекли меня к будущему, но в душе скапливался мертвый груз прошлого. И если бы мне все это удалось, невзирая на обычные трудности – семейные, личные, профессиональные, – тогда мое «я» по-прежнему неслось бы, подобно стреле, выпущенной из никуда в никуда и летящей с такой быстротой, что лишь земное притяжение способно в конечном счете прервать ее полет.
И так шло целых семнадцать лет, с перерывом в год как раз посредине, когда я дал себе побездельничать и передохнуть; все время наваливалась тяжкая работа, но мне она казалась только прекрасным занятием, которое поможет заполнить завтрашний день. Да, конечно, я жил несладко – и все же: «Лет до сорока девяти все будет в порядке, – говорил я себе. – На это я могу рассчитывать твердо. А для человека, прожившего такую жизнь, как моя, большего и не требуется».
И вот, не дожив десяти лет до положенных сорока девяти, я вдруг понял, что до времени потерпел крушение.
II
По-разному можно терпеть крушение: отказывает что-то у тебя в мозгу, и тогда решения за тебя начинают принимать другие; или что-то случается с твоим телом, и тогда остается только капитулировать перед стерильным миром больницы; или что-то происходит с твоими нервами. В своей неприятной книге Уильям Сибрук, любуясь самим собой и подводя к умилительному, словно в кино, финалу, рассказывает, каким образом он оказался на иждивении общества. Алкоголиком его сделало или, во всяком случае, побудило сделаться нервное расстройство.[351] Пишущий эти страницы ничего подобного не пережил – в то время он уже полгода не пил ничего, даже пива; и тем не менее у него тоже начали сдавать именно нервы – он слишком часто выходил из себя, слишком часто плакал.
К тому же (вспомните мою предпосылку, что жизнь бьет нас хитро и по-разному) сознание краха пришло не под непосредственным воздействием удара, а во время передышки.
Незадолго до того я побывал у видного врача и выслушал его суровый приговор. После этого визита я с удивляющей меня теперь невозмутимостью продолжал жить прежней своей жизнью, заниматься прежними своими делами и в отличие от героев в книжках не думал и не печалился о том, как много остается мною не сделанного и что же будет с такими-то и такими-то моими обязательствами; у меня было достаточное обеспечение на будущее, да я и раньше не так уж ревниво оберегал вверенное мне добро, в том числе собственный талант.
Но неожиданно во мне пробудилась инстинктивная и настоятельная потребность остаться наедине с собой. Я решительно никого не хотел видеть. Всю жизнь я видел слишком много людей; не могу сказать, чтобы я так уж легко входил в компанию, но, с другой стороны, я с необычайной легкостью отождествлял себя, свои мысли, свою жизнь с жизнью всех