Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, – соврал Мозгалевский, чтобы не уходить в подробности.
– Попробуй! Охрененно! Фейерверк ощущений. И триумф, и раскаянье, и жалость. Ты сначала бьешь так, легохонько, только чтоб проучить. И вот руку занес, а уже жалко. И судишь себя, мол, как ты смел, ведь она слабее, да что слабее – хрупка и беззащитна. Но рука пошла, и не сильно, без гнева, почти нежно – хлясь ее. А сердце кровью обливается, памятуя светлые радости вашей совместной биографии, которых, возможно, даже и не было вовсе. В предвкушении слез готовый упасть к ее ногам и молить о прощении, ты вдруг понимаешь, как безумно ее любишь. Но, о чудо! Ее глаза не слезятся и не страдают, она не плачет и даже не пищит. Твое вспыхнувшее в душе трепетное чувство и страстное раскаянье в одно мгновение отравлены ее самыми непотребными словами. Вместо обиженной, но обожаемой тобой возлюбленной восстает обезумевший черт, в глазах которого можно разглядеть лишь днище ада. И этот черт с одержимой силищей бросается на тебя. И тогда ты уже бьешь ее наотмашь открытой ладонью. Бах! Нокаут! Падает. Тебя сотрясает, как от укола адреналина в сердце. Бес повержен. Ее колотит беззвучный рев, возвращая черты той, в которую ты когда-то так беззаветно был влюблен.
– Вот забава-то бабу гасить. – Мозгалевский оторвал от сморщенной утиной тушки зяблое крылышко.
– Ешь, это со своего хозяйства. Они у меня только чистое зерно жрут. Моя жена считает, что у каждого человека есть своя утка. Смотрит за тобой все время. Что бы ты ни делал, она круть-круть за тобой головой. Круть-круть. Правда, если ты в нее не веришь, она тебе никогда не откроется.
– Зачем она нужна? – утомленно вздохнул Мозгалевский.
– А хрен угадаешь. Машка сама не знает. Но, честно говоря, я в этом сомневаюсь. – Блудов снова накатил очередные пятьдесят.
– В чем?
– Что прям у каждого своя утка. Тогда уток должно быть больше, чем людей. Смотри, человек умирает, а утка – нет. Ведь утка может обойтись без человека, а человек без утки не может. Правильно? Они бы тогда весь мир загадили. – Блудов задумчиво уставился на полуобглоданную птицу.
– Мишань, ты серьезно? – Мозгалевский с любопытством рассматривал выражение лица Блудова.
– Человек, Вовочка, должен во что-то верить. Вера есть суть человеческого. Я лучше буду верить в утку, в миллиард уток, или сколько там их, чем верить в то, что с нами происходит, но не верить в это уже невозможно. Так ведь, Володя? – Блудов вопрошающе прищурился.
– Вот вечно ты всем недоволен, дружище. – Мозгалевский отвел взгляд в сторону.
– Был такой британский философ Джон Милль, так вот он утверждал, что лучше быть неудовлетворенным человеком, чем удовлетворенной свиньей.
– Или уткой, – крякнул Мозгалевский, все же нацедив себе полстопки. – Где ты этого нахватался?
– Книги, мой друг, книги. Или ты думаешь, я целыми днями только по экрану нечисть гоняю. Я за последние несколько месяцев прочел столько, что ни одному профессору не снилось. И знаешь, к чему пришел? Все эти книги – лишь ложь и гордыня. Все эти знания – неподъемная могильная плита, под которой похоронена истина. Когда все закончится, я напишу такую книгу, что весь мир потрясется.
– Ты решил взяться за сталинские мемуары? – недоверчиво хмыкнул Мозгалевский.
– Пусть будет так. Хотя я его ненавижу. Если бы я только мог, то не стал бы дожидаться, когда вы меня отравите, сам бы застрелился. Каждое утро, Вова, я просыпаюсь с бесконечными воспоминаниями гениального и безумного подонка, они сожгли мне душу. Я перестал ходить в церковь, потому что пытаюсь исповедаться в его грехах. Сначала попы отказали в причастии, а потом посоветовали обратиться к психиатру, пока они не обратились в ФСБ. И это те попы, которым я строил храмы и содержал епархии. Каждую ночь, перед погружением в сон, я часами молился, не вставая с колен, но никакая молитва и никакое покаяние не смоют столько крови и предательства. Знаешь, еще недавно я боялся этих чертовых снов, а теперь они стали для меня спасением. Когда я превращаюсь в эту старую сухорукую тварь, меня перестает мучить совесть. А здесь меня терзают призраки, чужие, но как свои. Это же какой-то дьявольский капкан. Ты знаешь, я далеко не сентиментален. Свой кооператив «Нежность» я организовал в середине девяностых из отборнейших смоленских отморозков. Мы сначала стреляли коммерсантам в затылок, а потом кувалдами проламывали головы, чтобы экспертиза не смогла установить пулю и определить оружие, но меня тогда не мучили сожаления.
– С чистоты не воскреснешь, с поганого не треснешь. Мишань, дело-то прошлое. Не нагнетай. – Мозгалевский освежил рюмки.
– Я никогда не любил Ленинград. Не могу там находиться, пробуду день и уношу ноги. Но только теперь понял почему. Как можно жить в городе, где на каждом углу люди ели людей!
– Миш, было и такое. Читал я эти рапорта. Сначала милиция отлавливала людоедов по характерному румянцу, потом мы запретили их трогать, чтобы не бросать тень на героический советский народ.
– Они детям скармливали трупы детей!
– Мне рассказывали, как одна учительница собрала детишек, у которых умерли родители, заперла их в комнате, продавала и прожирала их хлебные карточки, наблюдая, как они медленно умирают от голода. Трупики вперемешку с еще живыми детьми. Когда все умерли, она еще несколько месяцев получала за них хлеб. Потом эта дама по брони эвакуировалась в Астрахань. После войны вернулась в Ленинград на партийную работу, оформила на себя несколько квартир. В итоге дали ей пять лет за эти махинации. Но ты-то здесь при чем? Это война. Проклятый фашизм.
– Ну, ты ваньку-то не валяй! Мы с тобой, чай, не на очной ставке. Какой на хрен фашизм?! Нюрнбергский трибунал снял с гитлеровцев все обвинения в блокаде Ленинграда. Нам нужна была гуманитарная катастрофа, которую можно было списать на рейх. Нужен был голод, безумие, людоедство. Мы же первым делом при подходе к Ленинграду немецких дивизий эшелонами вывезли продовольствие, запретив массовую эвакуацию людей. Нужен был живой щит! Сколько раз немцы предлагали нам организовать коридор, чтобы население могло покинуть город? Но нам нужно было уморить полтора миллиона: погибших от бомбежек, замерзших, истощенных, съеденных. Полтора миллиона русских людей на жертвенный алтарь имени Ленина. Очередная сталинская чистка недобитой интеллигенции.
– При чем здесь интеллигенция? – Мозгалевский вытащил изо рта обглоданную кость и внимательно ее рассмотрел.
– Пролетариат живуч, как крысы. А все социально близкие умники или свалили, или сидели на спецпайках.
– По-моему, ты все извращаешь. В какой нормальной голове может такое родиться?
– Вова, так это я и придумал, – рвано, словно захлебываясь, засмеялся Блудов. – Земля им всем пухом. Ладно, дело прошлое. Расскажи, как вы меня отравите.
– Только давай без обид. – Мозгалевский, не чокаясь, выпил. – Мы это мы, они это они.
– Какие обиды? – воскликнул Блудов, чуть не подавившись салом. – Каждая ночь в теле Кобы – это невероятная пытка. И если есть ад, считай, что я там директор.