Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы и представить себе не можете, что сделала со мной смерть Рад иго, — продолжал Кокто, которого я, погруженный в мои мысли, слушал вполуха. — Одинокий, наполовину обезумевший, я понимал в те недели и месяцы, что мне следует воздеть руки к небесам и попросить о помощи, но просто не мог сделать это. И потому искал забвения в искусственном раю Бодлера[104]. Это так мучительно, мучительно, быть неверующим обладателем глубоко религиозной души. И кстати, о мучительном — какое, наконец-то, упоительное высвобождение, какое… Ну вот…
Последнее относилось уже к последствиям взаимного содрогания, до которого он довел нас обоих.
— Мы тут с вами немного напачкали, не так ли? И все же наш недолгий разговор мне понравился. Я буду еще не раз вспоминать о нем. Надеюсь, и вы тоже.
Несколько позже я проскользнул в постель, к мирно похрапывавшему Уэлдону. И мне приснился, чего не случалось уже многие годы, Бог. Во сне Он пригласил меня в Свой обшитый деревянными панелями кабинет и показал мне некую схему. На Михаила Фокина Он больше не походил, — собственно, лица Его я в моем сне толком не разглядел. Военную форму отца заменил сливового цвета смокинг. Письменный стол заместился карточным, и по нему были разложены — совсем как кусочки маминой складной картинки — похожие на карты Таро изображения, соединенные замысловато расцвеченными нитями. Изображения эти были, вообще говоря, маленькими фильмами, то и дело менявшимися сценами, которые мне не удалось, как ни понукал Он меня, увидеть ясно. «Судьба», — промолвил Бог и коснулся схемы пальцем, и картинки изменились — но какая сменила какую, в точности? Понять это я не смог, как ни старался. «Провидение», — сказал Он и снова притронулся к схеме, и та снова переменилась. «Свободная воля», — произнес Он.
У меня сложилось впечатление, что моя неспособность увидеть все самостоятельно начинала понемногу выводить Его из терпения.
Месяц, который мы провели на прекрасном юге, подошел к концу. В ночь перед отъездом я решил заглянуть к Кокто, чтобы поблагодарить его за дарованное нам солнце и море. И, когда подошел к двери его номера, меня остановил запах, названный Пикассо наименее идиотическим в мире.
Я поколебался, однако желание как следует попрощаться с моим другом оказалось сильнее мысли о неудобстве, которое я испытаю, застав его предавшимся прежнему пороку, и я постучал.
— Входите всенепременно, — донеслось из номера.
Открыв дверь, я увидел на кровати, в тусклом свете лампы, на абажур которой был наброшен шелковый носовой платок, полулежавшего, опершись на локоть, Кокто, а рядом с ним — в такой же позе — Жана Бургуэнта.
— А, добро пожаловать, топ petit. Я знал, что вы придете. Пламя привлекает множество прелестных мотыльков, не так ли?
Я промолчал, и Кокто продолжил:
— Вы удивлены? Полагаю, что да. До чего же сложна жизнь! Да, я отлично помню, как говорил вам только вчера, что опиум столько же похож на веру, сколько иллюзионист на Христа. Но как легко сбиться среди этих различий с пути, не правда ли? Подойдите. Покурите немного мою трубку. Опиум очень хороший, бесконечно превосходящий прославленную дрянь Шанхая Джимми.
Бургуэнт молчал, просто смотрел в мою сторону остекленевшими глазами.
— Подойдите же, — повторил Кокто. — Прошу вас.
— С Уэлдоном случится то, что американцы называют «fit»[105], — сказал я. — Несмотря ни на что, он остается истинным пуританином.
— Американцы, — ответил Кокто. — Как я устал от американцев. Америка напоминает мне девушку, которую ее здоровье волнует больше, чем ее красота. Она плавает, боксирует, танцует, на ходу запрыгивает в поезд — и делает все это, не сознавая своей прелести. Начинаешь подозревать, что красота ей вообще не интересна. Довольно, говорю я. Мне гораздо более по душе присутствующий здесь Жан-Жан, который знает одно и только одно: как быть красивым.
Бургуэнт подпихнул Кокто локтем, ничего этим не добившись. Кокто не обратил на него внимания и еще раз с наслаждением втянул в легкие дым. В этих двоих присутствовало что-то столь обаятельное, а сцена, которую я наблюдал, дышала таким покоем, что я вдруг осознал, насколько сильно томила меня в последние несколько месяцев жажда опиумного утешения.
— Вот вы понимаете, — сказал Кокто, когда я опустился рядом с ним на кровать. — Лучше, чем кто-либо из моих друзей.
Зато Уэлдон никакого понимания не проявил.
— Ты курил, — сказал он, когда я вернулся в наш номер. — Я слышу исходящий от тебя ужасный запах. Ты обманул меня, и твоя нечестность погубит нашу последнюю ночь здесь.
Я попытался объяснить ему, как все произошло.
— Терпеть не могу этого французишку, — заявил он. — И не понимаю твоего безрассудного увлечения им. Он губит молодых людей. Забудь о его религиозной болтовне, истинное призвание Кокто состоит только в этом. Он вознамерился полностью уничтожить беднягу Бургуэнта, который, если правду сказать, слишком невинен для того, чтобы жить. Он замутил туманными разглагольствованиями и лестью голову Закса, и это уже совершенный стыд, потому что Закс хотя бы умен. Этот человек наслаждается хаосом. Ты просто посмотри вокруг. Боже мой, мы живем-то в борделе.
— Мне казалось, что ты находишь в этом приятную экзотику.
— Чего ты от меня хочешь? — закричал расхаживавший по номеру Уэлдон. — Чего хотите вы все, кроме пустяковой роскоши, которую я могу вам дать? Признайся: тебя все еще мучает случившееся с тобой и с твоей страной. Но ты даже близко не подошел к пониманию того, что оно значит. Вот почему тебя так страшно влечет к опиуму: он позволяет тебе отмахнуться от правды, которой ты обязан взглянуть в лицо. Я думал, что смогу заменить в твоей душе опиум, но теперь мне ясно: рана, полученная тобой, гораздо глубже, чем я полагал.
Интересно, подумал я, долго ли он репетировал эту гневную вспышку?
— Не думаю, что ты хотя бы немного знаешь себя, — продолжал Уэлдон. — Ты делаешь вид, что ни к чему серьезно не относишься, Сергей, но остаешься совершенно слепым к положению, в котором находишься. Мне больно говорить тебе это, но я говорю правду.
— Хорошо, и что, по-твоему, мне следует сделать? — спросил я.
— Не знаю. Все это так утомительно. Ты утомителен. Лучше бы я тебя не встречал. Хотя нет: лучше бы ты оказался настоящим. Но ты пуст. Просто мерцающий свет, а приглядишься повнимательнее — пустота.
Мы замечательно ладили, я и Уэлдон, а затем замечательно ладить перестали. А затем перестали ладить вообще.
— Евреи произвели на свет лишь трех оригинальных гениев, — объявила восседавшая на своем троне величавая дама. — Христа, Спинозу и меня.