Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пораженный ее манерой говорить, я не мог понять, не разыгрывает ли она меня, — да так за все те вечера, что провел в этой компании, и не понял.
Наш разговор с Кокто — той ночью, в Вильфранше — никак не шел у меня из головы, да и непонятный сон о Боге мне тоже выбросить из нее не удавалось. Я видел и другие сны — вспоминал их обрывки, просыпаясь: райские видения, неотличимые от тех, что насылает опиум, и все же другие, поскольку создавались они не искусственными средствами, но исходили, в чем я не сомневался, из самых глубин моей души. Бог, верил я, пытается показать мне что-то, чего я по глупости не понимаю.
После того как из моей жизни исчез Уэлдон, курить я стал намного больше. Между тем признание Кокто насчет его давно устоявшейся привычки тайком заглядывать в церкви привело к воскрешению моих собственных религиозных обыкновений. Поначалу я зачастил в находившийся невдалеке от моего дома собор Святого Северина, затем начал бывать и в других — в храме Святого Сульпиция, что в предместье Сен-Жермен, в церкви Святой Марии Магдалины, стоявшей по соседству с Кокто, в соборе Святого Роха близ Лувра. О том, что я стал всерьез молиться почти голому, окровавленному, свисающему с креста человеку, я никому не рассказывал.
Собор Святого Роха стал любимым моим храмом. Шедевр Лемерсье. Барочный алтарь его обрамляла скульптурная группа, изображающая рождество Христово — Марию и Иосифа, склоненных над колыбелью Младенца Христа. В приступе театрального вдохновения архитектор заставил нас направлять взгляд за эту картину, в капеллу Голгофы, где висит распятым Христос взрослый, и нам начинает казаться, что тридцать три года его жизни сошлись там в одно мгновение, — мы видим всю страшную драму, от низкого рождения до низменной смерти, и все это в обрамлении Марии и Иосифа, склонившихся вперед, похожих на две сложенные в молитве ладони. Не знаю, почему это трогало меня так сильно. В те послеполуденные часы, когда я впервые оказался здесь, я почувствовал, что подошел к тайне жизни ближе, чем когда-либо прежде, — но, повторяю, я все еще был слишком глуп, чтобы постигнуть ее. Ко мне пришли слова: «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную»[106]. Я вспомнил о Давиде, о Юрии, об отце — о всех прекрасных возлюбленных сыновьях, преждевременно умерших, жестоко выброшенных из жизни. Судьба. Провидение. Свободная воля. Так же, как в моем сне, Бог, возлюбивший мир, просил меня о том, чего понять я был не способен. Я смотрел сквозь слезы на прекрасное, изуродованное тело Христа. Давида я мертвым не видел, но видел тела Юрия и отца: неотвратимые свидетельства того, что их больше нет, — такое же свидетельство видели ученики Иисуса, помещавшие Его тело в гробницу. И все же, когда жены пришли к ней, гробница оказалась пустой. И ангел сказал им: зачем ищете Его здесь? Его здесь нет.
Уэлдон обвинил меня в том, что я никак не могу примириться с моим горем. Что, если он был прав? Что, если за поверхностной пеленой удовольствий, которым я так радостно предаюсь, кроется ядро безутешной печали? Печали о тех, кого я любил, но они не отвечали мне любовью, о тех, чья смерть сделала мои испорченные отношения с ними невосстановимыми, о Володе, вину перед которым я все еще пытался искупить, несмотря на наш разрыв, казавшийся мне таким же окончательным, как смерть. И может быть, горе по себе самому — такому, каким мне стать не удалось: щедрому, богатому, радостному. Я намеренно повернулся к нему спиной, ибо даже в ту минуту мне не терпелось возвратиться в кладбищенскую безопасность моей комнаты, к моим трубкам.
Их не было здесь — тех, кого я искал. Сколько б они ни пострадали, пострадали они все же меньше, чем наш Спаситель перед тем, как его сняли с креста. Надежда выглядела немыслимой, нелогичной, не заслуживавшей доверия, но без нее — без надежды на то, что все умершие, со всей их любовью, должны ожить снова и уже навсегда, — жизнь, как я ее понимал, была бы невыносимой. И внезапно я, стоявший на коленях в соборе Святого Роха, пришел к абсолютному, неотменимому убеждению, что Бог не стал бы, да и не смог бы создавать для каждого из нас жизнь, которая была бы невыносимой.
Так весной 1925 года я, не уведомив об этом ни родных моих, ни друзей — никого, кроме Кокто, — начал готовиться к ритуалу христианского причащения для взрослых, который позволил бы мне войти на Пасху в Святую римско-католическую и апостольскую церковь. Я стал еженедельно посещать курсы подготовки к этому обряду, которые вел мягкий, чрезвычайно благожелательный священник из собора Святого Северина, призывавший меня молить Марию, благословенную Матерь Божию, о помощи и наставлении.
— «От Марии идет прямой путь к Иисусу» — так мы говорим, — объяснил он. — Ваши родные и друзья могут отказаться от вас, но Мария остается самой стойкой вашей помощницей и покровительницей.
Когда я впервые обратился к ней с молитвой, меня посетило поразительное ощущение, которое я даже сейчас описать затрудняюсь, ибо в самом начале молитвы в сердце мое вошли три образа. Первым была Карсавина, стоящая посреди огромного храма на коленях перед иконой Казанской Божьей Матери, принося Богу благодарность, преданность, свое высокое искусство. Вторым — моя мать, опускающаяся на колени, чтобы поцеловать черную землю Выры, как делала она при каждом летнем переезде в наше поместье. Третьим был я сам, испытывающий жалкую благодарность за то, что вернулся благодаря Хью Бэгли невредимым на землю — после вознесения в небо над Сомерсетом.
В послеполуденные часы ветреного дня, почти перед самой Пасхой, я бродил по бульвару Сен-Мишель из одного букинистического магазина в другой и вдруг услышал, как прямо за моей спиной остановилось такси. Я, не обращая на него внимания, пошел дальше, но тут чей-то голос окликнул меня — по-русски:
— Эй, Набоков, тебя не подвезти?
Я оглянулся, чтобы посмотреть на водителя, хоть и узнал уже голос, от которого по телу моему прокатилась неприятная дрожь. Лицо Олега Данченко пополнело и погрубело; лоб рассекал, прямо над левой бровью, отвратительный шрам, но глаза с золотыми блестками остались незамутненными.
— Боже мой! — воскликнул я. — Это и вправду ты?
— Собственной персоной. Садись в машину. Куда направляешься?
— Да никуда в частности, — ответил я.
— Ты, я вижу, так и заикаешься. Ладно, не суть важно. Давай-ка поедем куда-нибудь. Посидим, выпьем вина, расскажем друг другу о том, что с нами было. Как тебе это? Ты рад меня видеть?
— Счастлив, на самом-то деле, — совершенно искренне сказал я. — Я и не думал, что ты здесь. Почему мы ни разу не встретились?
Олег окинул оценивающим взглядом мой твидовый костюм, свидетельство недавней пока еще щедрости Уэлдона.
— Не думаю, что мы с тобой вращаемся в одном кругу, — сказал он. — Я с утра до вечера такси вожу, вылезаю из него, только чтобы сдать машину в ремонт, что, правда, случается чертовски часто. Половину заработка на нее трачу, а дается он мне нелегко. Но что делать? Мне нужно жену содержать — да так, как она привыкла, понимаешь?