Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Максимова, когда он ознакомился со вторым кагэбэшным документом, хватило совести публично — на страницах своего «Континента» — извиниться перед Синявскими: «На протяжении многих лет заинтересованными кругами на Западе и на Востоке распространялись сведения о связях А. и М. Синявских с органами КГБ… Запущенная «Галиной Борисовной» дезинформация ложилась на благоприятную почву и повлекла за собой последствия, о которых сегодня можно только сожалеть… Поэтому сегодня я считаю своей обязанностью принести свои извинения А. и М. Синявским за публично высказываемые мною в их адрес подозрения в вольных или невольных связях с КГБ». У Иловайской хватило бесстыдства в своем интервью газете «Корьерре делла Серра» по поводу смерти Синявского утверждать, что он, будучи завербованным КГБ, умер чуть ли не от угрызений совести, осознав mea culpa (свою вину).
Напоследок хотел бы я спросить у прежних поклонников Солженицына: как бы они отнеслись сейчас к его пребыванию после возвращения в путинской России? Ведь его национализм, антидемократизм, православие, антизападничество — все то, против чего выступали Синявские вместе с либеральной интеллигенцией — вошли составной частью, если не легли в фундамент идеологии теперешнего Кремля, и его награждали новыми высокими орденами, Путин ездил к нему на поклон, отрывки из его «Архипелага ГУЛАГ» собирались ввести в школьные учебники (или уже ввели?) и сам Путин вместе с Медведевым зажигали свечи, а потомки вертухаев того же ГУЛАГа хором пели «Со святыми упокой» над его гробом. К сожалению, эти поклонники почти все уже пребывают на том свете вместе со своим кумиром, так что и спросить не у кого.
С публикацией книги «Прогулки с Пушкиным» Абрама Терца негодование старой эмиграции достигло своего апогея. В ней усмотрели надругательство не только над великим поэтом, но и над великим и могучим русским языком путем внедрения в текст вульгаризмов и прямых непристойностей. Общее настроение подытожил главный редактор американского «Нового журнала» Роман Гуль в № 124 за 1976 год в статье «Прогулки хама с Пушкиным». О чем в ней шла речь, я забыл; помню только свое тогдашнее удивление тупой злобностью ее общего тона. Решил перечитать, и с помощью своей старой приятельницы Юлии Вишневской извлек из таинственных (для меня) глубин компьютера эту статью.
Господи, чего только не приписал автору «Прогулок с Пушкиным» этот охранник русской словесности! Первое и основное — Синявский был одержим «потребностью предать надругательству наши традиции и святыни». А отсюда и все остальное: якобы созданные для него в лагере особые условия для творчества (чтобы он надругался над Пушкиным?), досрочное освобождение, разрешение на выезд во Францию, искажения русского языка (перед обычными словами и выражениями сам Гуль ставит знаки вопроса), грубости, вульгаризмы… — словом, полный солженицынский набор. И заканчивает Гуль общей характеристикой: в этой смрадной книге «пердит интриган в рот». Он имел в виду один пассаж у Синявского — встречу Лени Тихомирова с американским корреспондентом в романе «Любимов»: «Имею честь познакамливаться, хер Тихомиров… Их бин Гарри Джексон, по кличке «Старый Гангстер», корреспондент буржуазной газеты «Пердит интриган в рот ох Америка»». Г-н Гуль думал, что пародирует язык Синявского, но легкая акустическая скабрезность иностранной речи у Терца обращается здесь тяжелой смысловой похабщиной.
Не стоило бы цитировать эту смесь похабели с бессмыслицей, если бы такое непонимание современного языка не было причиной многих наших разногласий со старой эмиграцией, испортившей много крови Синявскому, да и нам тоже. О политических мотивах таких разногласий уже говорилось. Но не менее важную роль играл здесь и вопрос языка.
Как-то пришел ко мне на Либерти Юрий Павлович Иваск — поэт, известный в России, в числе прочего, своей перепиской с Мариной Цветаевой — с «Прогулками с Пушкиным» в руках и сокрушался, что, чувствуя значительность этой книги, не может понять смыслового значения некоторых ее пассажей. Это было естественно. Язык — производное от жизни, и с изменением таковой, с появлением в ней новых форм, понятий, реалий меняется и язык. (Помню, как в Москве где-то в конце 1950-х, во время работы большой американской выставки, открытой в Парке Культуры, молодой американец, явно потомок первой русской эмиграции, перед макетом типичной для Америки жилой квартиры давал объяснения посетителям. Вдруг кто-то из толпы задал вопрос: «А сколько у вас квадратных метров на душу?». Экскурсовод растерялся. «Душа…? метры…?» — пытался он вслух соединить в смысловое целое несовместимые с его точки зрения понятия. Конечно, откуда он мог знать ставшее привычным для советского человека выражение: столько-то квадратных метров на душу населения.) Аллюзии на реалии нового быта, их пародирование, ирония, стилизация, гротеск — все то, чем столь богата проза Синявского, во многом оставалось за пределами понимания людей, десятилетиями оторванных от российской действительности. Я сам, после почти сорока лет эмиграции, когда мне в руки попадается российская газета, чего-то не понимаю, а многое в языке представляется искажениями и вульгаризмами.
Например, когда встал вопрос об издании на английском «Голоса из хора», Макс Хейворд — крупнейший оксфордский литературовед, издавший в свое время «Доктора Живаго» Пастернака, — поручил перевод Кирллу Фицлайну, потомку русских эмигрантов еще первой — послереволюционной — волны.
Как-то я пришел к нему уточнить какие-то детали и услышал с ужасом: «Голос я перевел, а хор выбросил. Это непереводимо». В панике я побежал к Хейворду. «Ничего, я допереведу», — сказал Макс. Этот английский славист знал современный русский язык лучше, чем многие русские.
Примеры можно продолжить.
В Оксфорде у нас сложились добрые отношения с Николаем Михайловичем и Милицей Владимировной Зерновыми. Николай Михайлович происходил из древнего дворянского рода, а в мое время был профессором православного богословия в Кербель-колледже, Милица занималась церковными делами. Однажды они пригласили меня к себе на встречу с Великим Князем Владимиром Кирилловичем — первым претендентом на русский престол — и его женой княжной Леонидой Георгиевной Багратион-Мухранской. Несколько лет назад их дочь Мария поступила в Оксфордский университет на отделение славистики, и на время ее учения родители переехали в Оксфорд, где они и подружились с Зерновыми. Мария говорила на нескольких языках, но ни один из них не был ее родным; особых лингвистических способностей она не проявила и после первого курса была отчислена из университета (это было еще до меня, и пишу со слов ее учителя профессора Джона Фенелла).
Поезд из Парижа опаздывал, и я сидел в напряженном ожидании.
— Как мне к нему обращаться? — спросил я у хозяев дома.
— Мы обращаемся Ваше Величество, ну а вы… лучше никак.
Наконец, раздался звонок, из прихожей послышался разговор, из которого явствовало, что княжеская чета побывала недавно в музее советского неофициального искусства в Монжероне, что на них это произвело впечатление… Я почувствовал себя в своей тарелке.
Очевидно, Владимиру Кирилловичу было интересно, что думают его потенциальные подданные. Он задавал вопросы, внимательно слушал, а я вещал о подпольном искусстве, о художниках, о преследованиях, о лагерях…