Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был первым, кто по приезде в Лондон мог подтвердить, что Александр Дольберг — это не шпионская кличка, а его настоящие имя и фамилия. Но в течение семнадцати лет сомнительность его репутации подогревалась в котле эмигрантских склок. Как всегда, гадость про ближнего — радость для русской эмиграции. Приехал в 1974 году А. Глезер устраивать выставку советского неофициального искусства и, подхватив краем уха приятные новости про Алека, на квартире которого жил, тут же начал предостерегать окружение от общения с ним.
Положение, в котором оказался Дольберг, было отчасти результатом его собственной глупости: с его знанием с десятка европейских языков, как и русской и зарубежной литературы, он мог бы сделать в Англии солидную академическую карьеру, но бедолагу тянуло к политической журналистике, где антисоветчиков «второй свежести» было предостаточно. В соавторстве с одним английским журналистом он написал биографию Солженицына — первую на английском языке. Прочитав сразу же по приезде этот опус, я удивился апологетически подобострастному тону всего, что касалось великого писателя. Ответ из Москвы не заставил себя ждать: персонаж расценил свою биографию как грязную стряпню и собрание подзаборных слухов. Раб Божий Александр Исаевич и тут руку приложил.
Солженицын иностранных языков не знал. Его советником по иностранным делам был Жорес Медведев, который и информировал шефа обо всем написанном о нем за рубежом. Вскоре пронесся слух, что Жорес приезжает в Лондон. Пришел ко мне Дольберг и попросил уточнить эту информацию. Я позвонил Эмилю Любошицу, который сидел в отказе в Москве и был в курсе диссидентских дел. Эмиль подтвердил: да, Жорес получил визу и приезжает, скажем (точных дат я не помню), 30 марта. Алек сразу же передал эту информацию в английские газеты. Жорес прибыл, скажем, 4 апреля, и сразу же печатно выразил свое недоумение, кому и зачем понадобилась такая дезинформация, якобы затруднившая ему отъезд. Я позвонил Ж. Медведеву, извинился за неточность полученных мною сведений и попросил высказаться об ошибках и искажениях фактов в книге Дольберга, так как готовится второе издание и его замечания были бы очень полезны. Да, начал перечислять Медведев, он пишет, что это случилось в феврале, на самом деле в марте, что дата происходящего в апреле неверна… и все в таком роде. А буквально через несколько дней вышла книга Ж. Медведева «10 лет после одного дня Ивана Денисовича», где значительная часть была посвящена махинациям западных издательств с гонорарами Солженицына, критике позиции Сахарова и нападкам на Максимова. У меня создалось впечатление, что он просто расчищал дорогу для собственной книги.
* * *
Позицию Иловайской, да и Воронеля, я мог отчасти понять: печатным органам требовались прежде всего сенсации, споры, дискуссии, у них были свои патроны, своя аудитория. Но Гинзбург, создавший «Белую книгу» о процессе Синявского — Даниэля? Буковский, вышедший на митинг с требованием гласности этого процесса, Кузнецов, Чуковская, Лившиц — диссиденты, борцы, герои, теперь объединившиеся в травле Синявского? Чем можно было бы объяснить такой феномен?
В 1988 году я работал в Гуверовском исследовательском центре при Стенфордском университете в Калифорнии. Я писал тут свою книгу о тоталитарном искусстве, а Буковский, после окончания Кембриджа по биологии получивший в этом же университете грант на научную работу, резал своих кроликов. Время от времени мы общались.
Однажды всю ночь сидели мы у него на квартире, пили и спорили. Максимов тогда развернул кампанию против Синявского, и я хотел выяснить точку зрения Буковского на этот вопрос. То, что где-то в середине ночи я услышал, меня потрясло. Максимов, сказал Буковский, меня не интересует; мне надо только выбить из американского Конгресса или Сената четверть миллиарда долларов, и тогда советской власти не будет. Ни больше, ни меньше! Где-то под утро мы выкатились из его квартиры, продолжая ругаться вплоть до того, что Буковский, чуть не разорвав на себе рубашку. закричал: «И имею право! Я сколько там лет отсидел!» На что я ему ответил: «Володя, я вас уважаю не за то, что вы сидели, а за то, что вы Кембридж окончили».
Мне пришлось в Оксфорде сидеть за столом с кембриджским преподавателем Буковского — крупным биологом (кажется, нобелевским лауреатом; имени не помню), и он удивлялся — как человек, отсидевший столько лет в тюрьме, мог освоить новую, основанную на математике, совершенно неизвестную ему биологическую науку. Место в Стенфорде Буковский получил отнюдь не за свое диссидентство, но вместо того, чтобы резать кроликов, Володя обивал пороги газет, сенатов, конгрессов…
Естественно, перед лицом великой политической цели, сколь бы иллюзорна она ни была, все остальное отходило на задний план, в том числе и соображения элементарной морали; все, что стояло на этом пути, должно быть сметено любыми средствами. Эстетика при этом должна подчиниться политике.
Будучи уже в эмиграции, Синявский как-то иронически заметил, что у него с советской властью только стилистические разногласия, чем вызвал бурное возмущение бывших диссидентов, испортившее ему много крови. Для них приоритет политики над эстетикой был безусловным. Синявскому эстетическая позиция представлялась гораздо шире и серьезнее политической. К понятию истины она добавляла еще и традиционные категории добра и красоты. То есть она включала в себя представление о моральных и этических нормах, о добре и зле, о справедливости и бесправии — все то, чем человек политической ориентации легко может пренебречь ради высших (с его точки зрения) целей.
Политическая оппозиция всегда нуждается в лидере. Когда еще в самом начале этой истории Алик Гинзбург приехал в Оксфорд, я задавал ему те же вопросы, что и Буковскому, и получил от него честный прямой ответ: «Я играю в другой команде». О том, кто является капитаном этой команды, спрашивать не было необходимости.
Лейтмотивом в кампании по «разоблачению» Синявского была его якобы ненависть к Солженицыну, утверждение, что именно Синявский положил начало травле великого русского писателя. Это была, мягко говоря, неправда.
Я все-таки был многолетним свидетелем отношений Синявских с семьей Солженицыных. В Москве Розанова дружила с Натальей Светловой — женой Александра Исаевича, они вместе пасли своих детей в одном садике, когда для лечения детей Солженицыных понадобился врач, Майя привела в их дом нашего друга Эмиля Любошица, известного на всю Москву педиатра — единственного врача, которому Солженицын доверял. Незадолго до эмиграции Синявский и Солженицын, по инициативе последнего, встретились, кажется, единственный раз, где-то в подмосковном лесу, и Александр Исаевич убеждал Андрея Донатовича начать писать исторический роман о России. Предложение было сделано явно не по адресу. В день, когда арестовали Солженицына, я был в парижской квартире Синявских и видел, как Розанова сидела на телефоне, обзванивала друзей и организации, советовалась с Натальей, готовя кампанию в защиту арестованного; а когда Солженицына переправили на Запад, предлагала ему и его семье свой дом для проживания.
Когда в «Новом мире» был опубликован «Один день Ивана Денисовича», мы все читали рассказ взахлеб. Синявский тогда высоко оценил художественные достоинства этого произведения, но сказал, что это шедевр Солженицына и что лучше он уже не создаст: он может писать только о том, что видел сам — ему не хватает творческого воображения. С этого и начались «стилистические расхождения» Синявского с Солженицыным.