Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ч-чёрт…
– А я говорил. А я сразу понял.
Смотрю ещё пристальнее. Ловлю малейшие изменения во взглядах, жестах, выражениях лиц. Ничего. Вообще ничего. Будто нет ни меня, ни Стыда, ни моей крови в их пище. Мне приходит мысль, которая совершенно мне не нравится. Они не боятся. В них не всплывают потаённые страхи. Значит ли это, что ночью за мной не пойдут дети? И что делать, если действительно не пойдут? Запихивать в мешок и нести так – вопящих, брыкающихся? У меня начинает болеть голова. Ненавижу детей, если они не заворожены моими видениями.
– Такого не может быть. Я – Страх. Я всегда таким был и всегда таким останусь. Почему? Почему?..
Меня охватывает смятение. Стыд ковыляет ко мне и берёт меня под локоть, словно я – расстроенная дама на балу, а он – тыквоголовый кавалер.
– Ты-то прежний. И я прежний. А они – нет. Люди всегда менялись, вспомни, и вот – новые перемены. Когда-то это должно было произойти. Я ещё удивлён, что они продержались так долго.
– И что теперь будет?
Стыд качает плечами-палками.
– Не знаю. Ничего. Они очерствели. Выгнали сначала тех, кто первым стал не нужным. Подружку твою, например.
– Не люди. А Он.
– Да-да. Смерти не нравились светлые людские чувства и порывы. А ты по-другому не думал? Люди сами были рады отмести то, что мешает выживанию После. Так что Смерть помог им, когда увёл сестричек в белых платьях. Теперь люди сами избавляются от прочего хлама. От нас с тобой, например.
– Ты, может, и хлам, – огрызаюсь. – Только я всегда помогал им выживать. Я берёг их от безрассудных поступков, от драк, от войн, от всего, что могло бы ускорить их встречу с Ним. Что же выходит, теперь они сами пойдут к Нему? Ох, проклятье…
Закрываю глаза руками. Это Он, снова Он, ненасытный в своей жажде людских душ.
– От войн ты их, кстати, довольно плохонько оберегал, но не суть. Вы с Ним должны были противостоять друг другу: Он забирает людей, ты будишь трепет, который помогает им избежать скорого путешествия в нижний мир. Я всё ждал, когда ты поймёшь, что Он тебя использует, а ты продолжал считать, что помогаешь Правде, а не Ему. Ты глупец, Страх. Ты глупец.
Размахиваюсь и бью в тыквенную голову. Тыква слетает с палки, разлетаются в стороны глазные яблоки, падает уродливое ожерелье. Голова Стыда раскалывается на четыре части, обнажая влажное гниющее нутро с пятнами семян и белыми вкраплениями опарышей. И тут же мне становится неловко: вибрации Стыда заползают мне в грудь. Опустился до людского мордобоя, ну что за идиот.
Никто на нас не оборачивается. Никто нас не видит. Будто мы – ничто.
Стыд поднимает своё палочное тело с земли, словно кто-то тянет марионетку за невидимые нити. Он меняется на глазах: палки обрастают плотью, превращаются в настоящее человеческое тело, неказистое и костлявое. Вместо расколотый тыквы вырастает голова, словно из глины вылепливаются черты молодого мужчины и застывают в таком состоянии, что напоминают незавершённую скульптуру. Тут я вспоминаю, и мне действительно становится стыдно.
Я видел это лицо на картине молодого художника в семнадцатом веке. Юноша был очень старательным, писал и писал, надеялся получить место придворного живописца, ну или просто набрать богатых клиентов. Я наблюдал за ним из скуки, вечерами заглядывал в окно, когда в мастерской горел свет. Он писал портрет какого-то франта, но то-то шло не так: мазки не ложились так, как следовало, лицо из возвышенно-надменного выходило карикатурным, нелепым. Мне было жаль художника, в тот год я действительно привязался к нему, его ремесло избавляло меня от скуки. Но это перекошенное лицо на холсте просто оскорбляло моё чувство прекрасного. Он наносил больше и больше влажных масляных мазков, но лицо словно глумилось над ним, ускользало, нахально пялилось неправильными, перевранными чертами. Мой художник метался и бесился, не в силах понять, где прокралась ошибка. Будто кто-то навёл на него дьявольское заклятие и замутнил взгляд. Но я-то видел, я-то понимал: закрась правый глаз и нарисуй его чуть ниже, парой мазков выпрями нос, добавь тени под нижнюю губу и всё, портрет готов, портрет спасён… Я забылся. Я прошёл прямо сквозь окно, улыбаясь, как мне казалось, доброжелательно. Вошёл в мастерскую и протянул руку…
Художник обернулся ко мне и мгновенно сошёл с ума. Он бросился к стене и бился головой до тех пор, пока не пал замертво, забрызгав всю мастерскую собственной кровью. Тогда я был в расцвете сил, и моё воздействие на людей не шло ни в какое сравнение с теперешним.
Стыд принимает облик мужчины с портрета. То же кривое нелепое лицо. Он не удосуживается скрыть наготу одеждой, но мне неловко не от вида голого тела, а от того, какие воспоминания рождает это лицо. Мне было стыдно за то, что я сделал с художником, отчего-то больше ни за одну смерть мне не было так стыдно. Я отвожу глаза.
– Ага! Попался! – ликует Стыд. – Так и быть, поскольку сейчас нам лучше держаться вместе, я сделаю так, чтоб ты мог смотреть на меня без содрогания. Давай считать вместе: раз, два, три…
Стыд щёлкает пальцами, в которых больше суставов, чем должно быть у человека. По щелчку его глаза загораются настоящим огнём, но не оранжевым, а ярко-синим. Я хмыкаю и в ответ зажигаю свои глаза алым, без всяких фиглярских щелчков. Всё равно никто не смотрит на нас, никто не замечает, что среди сломленных, одичавших людей бродят два состояния, две эмоции, два чувства.
6.
Мы со Стыдом заваливаемся в паб и бесславно напиваемся. Я – в надежде разобраться, что происходит и что дальше делать, Стыд – просто так.
Наступает вечер, и мы оба, несмотря на опьянение, ощущаем, как истончаются границы миров, как мёртвые ноги ступают на земли тех, кто пока остаётся живым лишь по какому-то недоразумению.
– Мне пора. – Пытаюсь встать, но меня шатает, как последнего пьянчугу. – Засиделись мы… с тобой…
Хватаюсь за спинку стула и падаю вместе с уродливой железякой. Понимаю, как скучаю по мягким стульям эпохи барокко.
– Зачем? Есть ли смысл? – Стыд подпирает кулаком щеку. Синие огни в его глазах горят неровно, мигают и гаснут, чтобы вспыхнуть ещё сильнее и забрызгать искрами стол.
Мы сидим в месте, которое я мог бы назвать самым приличным заведением в Праге После – среди развалин старинного монастыря стоит огромная открытая жаровня, на которой шкварчат тушки крыс, голубей и большеротых лобастых рыб. Здесь есть даже что-то вроде музыки, вернее, то, что от неё осталось: трое человек лупят в куски жести и бормочут речитатив. Нас обслужили, как остальных посетителей, но никто не передёрнул плечами от внезапно пробежавших по спине мурашек, никто не прикрыл ладонями раскрасневшиеся лица, и пламя, льющееся из наших глаз, никого не смущало.
– Я должен… Ей… Правде… – кряхчу, поднимаясь с пола.
– Ты мы же договорились! – восклицает Стыд и стучит по столу. – Глу-пый, глу-пый шельмец Страх… или как ты тут себя величаешь? Всё так же убого-пошло? Алхимик?