Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я боялась закричать, расплакаться или, напротив, превратиться в библейский соляной столб. Я не могу выразить, что со мной было. Я только знала, что не в состоянии ни минуты оставаться на людях. Пробормотав что-то невнятное, я кинулась из ресторана.
И наступил конец света. Непонятно было, почему на улицах неподвижно стоят дома, почему прохожие передвигаются беспрепятственно, почему автомобили окликают друг друга редкими вкрадчивыми гудками? Ведь все обязано рухнуть, исчезнуть, жизнь должна прекратиться.
Жизнь пресеклась. Что же случилось? Мемос предал меня? Разлюбил? Полюбил другую? Или все эти годы я лелеяла несуществующее, придуманное? Но ведь для меня-то это и было жизнью. А для него?
Впрочем, все это не имело значения. Важно было одно-единственное: его нет у меня. Он отнят, отторгнут, и это отторжение, отнятие безысходней, безнадежней тюремных ограничений, расстояний, лет.
«Конец света» — было и любимым выражением моей подруги Кати Москвиной. Но в ее устах это было свидетельством высшего достижения в чем-то, знаком совершенства. Шла ли речь о талантливом полотне, книге или о ногах звукооператора Зины, работавшей с ней.
Катя, Екатерина Павловна, была редактором отдела искусств на радио, вела передачу-долгожительницу «Художник и время».
И все это безразмерное время художники, выступающие в программе, были по очереди влюблены в Екатерину Павловну. Что не удивительно. Я редко встречала женщин подобной красоты.
Статная, может, чуть-чуть полноватая Москвина была обладательницей дымчатого сквозь огромные очки, слегка нечеткого взгляда, профиля с античной геммы и золотых волос непомерной длины и густоты. Она укладывала их на затылке, сворачивая жгут из толстенной косы. Коса казалась невсамделишной, и Катю порой спрашивали завидующие дамы:
— Вы косу приплетаете?
Совершенно искренне, к удовлетворению любопытствующих, она говорила:
— Приплетаю.
Что, тем не менее, было правдой: чтобы как-то закрутить конец косы, Катя вплетала в него тонкий жалкий хвостик.
— Но ведь правда — вплетаю, — оправдывалась она в ответ на мое возмущение, и сигарета в ее длинных пальцах чертила в пространстве дымные узоры.
Мы познакомились на похоронах наших мужей. Катин муж, знаменитый физик, разбился в Антарктиде на вертолете вместе с моим Сергеем.
Об известном специалисте в области физики земли Алексее Москвине я читала в журналах и газетах. Вернее — о династии Москвиных. Так всегда и писалось «династия». Хотя речь шла только об Алексее и его отце академике Федоре Никаноровиче. Далее династийность не простиралась. Никанор Москвин не то что физике, грамоте не был обучен. Землепашествовал в тамбовской деревеньке.
К моменту гибели Алексея академик-отец уже умер. Так что научная ветвь Москвиных мне была известна только по публикациям и рассказам.
А вот Фриду Львовну, Катю и даже Тоську я узнала очень хорошо и даже нежно полюбила.
Ни в один дом так не тянуло меня, как в это прибежище трех одиноких женщин. Надо сказать, что прибежище, особенно по нашим московским меркам, было вызывающе роскошным. Академику Москвину была жалована пятикомнатная квартира на Сретенском бульваре в доме дореволюционного страхового общества «Россия». Избрать именно старый дом пожелала жена академика Фрида Львовна.
И обставляла квартиру она. Исключительно старинной мебелью. В каждой комнате царил свой стиль. В спальне академической четы — карельская береза. «Моя карелка», — как любовно именовала гарнитур Фрида Львовна. В гостиной, огромной, с мраморным, похожим на саркофаг камином — русский ампир. Вишневые полированные поверхности кресел и горок метили распахнутые крылья орлов из золоченой бронзы. И так далее…
Только молодые, Катя с Алексеем, втащили в свою комнату современную тахту и модерновый торшер.
Был еще кабинет. Но его я не видела никогда. Только знала: перешедший сыну по наследству от отца, после трагедии в Антарктиде кабинет был навсегда заперт вместе с хранящейся там огромной научной библиотекой.
— Если, даст Бог, будет у Катюши сын, и, помилуй Бог, будет физик, тогда раскупорим двери. Навзничь, — заявила Фрида Львовна.
Да, эта милая любительница русского дворянского уклада отнюдь не была потомственной аристократкой. Одесские интонации и постоянное употребление «красивых» слов не по назначению властвовали в ее речи.
Когда-то Василий Привалов рассказывал занятную байку про мимолетную визборовскую пассию, которая щеголяла словами, не понимая их смысла. Не знаю, как было это у той девушки, но речевая особенность Фриды Львовны просто восхищала меня непредсказуемостью. Но это так, по ходу дела.
Некогда шустрый рабфаковец Федька Москвин, приехавший в Москву за наукой, был сбит извозчичьей пролеткой, в которой восседали две в пух и прах разряженные дамы. Одна в возрасте, другая совсем юная. А именно: красотка Фрида и ее тетя Роза, привезшая племянницу в столицу для покорения подмостков Большого театра.
— Конечно, одесская опера это тоже не кафе-шантан, — сказал Фридин папа, — но Фридочкин голос! Ему подавай размах.
Считалось, что у Фриды голос, который уложит на лопатки мир.
Так вот. Опасаясь контактов со столичной милицией, а также того, что дорожное происшествие может «встрять во Фридочкину карьеру», тетя Роза велела извозчику погрузить жертву в пролетку и доставить в снимаемую одесситками комнату. Где пострадавшего выхаживали неделю.
Любовь, подобно науке, тоже «умеет много гитик». Как начиналась взаимная страсть белобрысого тамбовского парнишки и знойной покусительницы на Большой театр, а возможно и Да Скала, — неведомо. Но зажглась она и спалила все преграды на пути к счастью.
А преграды возникли немедля, едва тетя Роза отбила сестре паническую телеграмму. «Кошмар. Фриду увлек некто из рабфака».
Мама пила флакон за флаконом настойку корня валерианы, папа бегал по квартире, вздымая руки и вороша волосы: «Босяк! Гой! Заманить девочку измором!» (Папа, как и Фрида, любил употреблять слова не по назначению).
Все было тщетно. Дочка сказала: «Он — моя фактура». Имелась в виду «фортуна».
Конечно, прошло немало лет, пока затертый рабфаковец превратился в маститого академика. Но, нужно отдать должное Фридиным родителям, они в конце концов признали опрометчивость первых суждений. Было даже прощено, что ни Гранд Опера, ни Да Скала, ни даже Большой не дождались будущую приму. Хотя мама изредка вздыхала: «Такой соловей задохнулся в академской клетке».
Так или иначе, чета прожила долго и счастливо, в доме Фрида Львовна учинила салон, в котором царила путем изобильных обедов и романсов, исполняемых под аккомпанемент концертного «Бехштейна». Честно говоря, столь дорогостоящий инструмент мог рассчитывать на лучшую участь, чем переборы выпускницы Одесской музыкальной школы. Но! Во-первых Федор Никанорович ни в чем не мог отказать любимой супруге. А во-вторых, рояль был из красного дерева и так гармонировал с меблировкой гостиной, что смешно бы было отказаться от покупки. С этим нельзя не согласиться.