Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо бы учесть и Майкину систему. Это в дело пойдет.
Дом полыхал прекрасно. Мы сели на бревна и смотрели на него. Только Тала отошла в темноту, туда, куда не подступили потеки света на траве, и прислонилась к дереву спиной. Я внимательно смотрел на огонь, стараясь запомнить, как это бывает.
Огонь лишил деревянный сруб тяжелой плоти. Бревна казались прозрачными розовыми трубами, по которым бегали редкие черные письмена. Дом был плотно набит огнем, и с подветренной стороны туша огня, не вмещавшаяся в нутро дома, вываливалась из окон тяжелыми алыми глыбами. С той стороны, откуда дул ветер, окна были плоско остеклены багряно-белыми, оскольчатыми витражами.
Вокруг дома уже собралась кучка зрителей. Какие-то ребята с девушками, тетка в войлочных туфлях и байковом халате. Поясница ее была замотана шерстяным платком, как казацким кушаком. Все молчали, глядя на огонь.
Вдруг со стороны института в световой круг вскочил какой-то долговязый парень. Он возник из темноты, как из небытия, и закричал:
— Ну почему вы все стоите? Нужно же тушить! Что вы стоите?
— Ни к чему его тушить, — спокойно сказала тетка. — Дом сносовый. Его сам владелец, небось, и подпалил. Ему квартеру выделили, а он хотел дом на сродственника переписать. А райотдел-то: вот тебе. Ах, вот тебе! Так вот и вам. А дом-то сносовый. Эта площадь институтская.
Парень, видимо, удовлетворился этим пространным объяснением и сразу затих, уставившись на огонь. Он стоял совсем близко к пожару, и я рассматривал его очень внимательно, сам не знаю, почему. Круглые развернутые его плечи обтягивала белая трикотажная рубашка с овальным вырезом, а длинные ноги были облиты синими узкими штанинами джинсов. Джинсы стягивали тонкие прямые бедра, очень низко был спущен пояс, и держались эти штаны непонятно как — вопреки закону всемирного тяготения. Так же как на киноактере Энтони Перкинсе. Ага, я понял, почему я так его рассматривал. Я ведь все искал героя для фильма. Героиня была, а героя я не нашел до сих пор. Честно говоря, парень этот мне годился еще и потому, что он немного смахивал на меня: он тоже был высоким блондином. А я всегда представлял себя на месте главного героя. И морда у него была занятная: короткий прямой нос, и к этой вертикали перевернутой елочкой наискось сходились брови, глаза и углы губ.
— Почему на огонь всегда смотрят молча? — вдруг спросил парень, ни к кому не обращаясь.
— Потому что красиво, и нечего тут разговаривать, — ответила Майка. Она сидела, высоко подняв колени и положив на них щеку, вся — круглый уютный клубок. Красный шарик.
Парень, не оборачиваясь, сказал:
— Нет, потому что робеют перед зрелищем непостижимого.
— Что ж тут непостижимого? — ухмыльнулся я. — Простейший процесс горения. Известный науке с давних времен. А наука, как известно умеет много гитик.
— Наука умеет. Но зрелище это для каждого многозначно, как всякая красота, как искусство.
— Искусство воссоздаст зрелище точными словами или образами, и оно будет единственным, как в науке. — Мне не хотелось, чтобы парень этот выступал от имени искусства. — Сэр — художник?
— Сэр — газетчик, — ответил парень, все еще не глядя на нас. — Нет, они никогда не будут едины. В искусстве мы вкладываем в слова несколько значений, потому что совместное присутствие этих значений в сознании может быть источником прекрасного. А в науке такую неясность можно сохранять только до тех пор, пока не доберешься до сути дела.
Меня злило, что парень так и не пожелал посмотреть на собеседника, будто мои сентенции ни черта не стоили.
— Люди так смотрят на огонь, потому что все немного язычники, только стесняются в этом признаться, — произнесла Тала своим особым телевизионным голосом и вступила во владения света.
И тут парень оглянулся. Он оглянулся, подошел к Тале и уставился на нее так же зачарованно, как глядел на пламя. Потом он улыбнулся и сказал:
— Здравствуйте, Наташа. Вы не удивляйтесь, что я улыбаюсь. Я всегда вам улыбаюсь, только там, в кинескопе, вы этого не видите.
— Здравствуйте. Теперь вижу и тоже улыбаюсь, — сказала Тала. Они замолчали и продолжали смотреть друг на друга. А мы трое глядели на них. Блики, Талины блики, сейчас метались по ней особенно рьяно, хотя она не двигалась.
В это время, наконец, прибыли пожарные. Они подтянули шланг и пустили воду. Я подумал: «Струя проткнула дом, как шампур, и красный сруб завертелся на нем, точно обугленный кусок шашлыка». Я даже произнес:
— Как шашлык на шампуре.
Но Тала и парень пропустили это мимо ушей.
А Ромка отметил:
— Мимо.
— Вы знаете, какие у вас сейчас глаза? — очень тихо спросил парень. Но я услышал. А Тала ответила громко, будто нас и нет тут:
— Сейчас вы скажете, что они как кусочки янтаря. Мне это всегда говорят.
— Нет. Они еще как капельки смолы. Им еще предстоит стать янтарем. И вся вы такая — вся предстоите.
— Нет. Я уже состоялась. Точнее, не состоялась. — Она грустно покачала головой, и желтый отсвет упал с волос на плечо.
— Вы — предстоите, — повторил парень.
— Ребята, есть хочется, — пропела тоненько Майка со своих бревен.
— Да, едем. — Ромка встал, они пошли к машине.
— Поехали, Тала, — сказал я хозяйским голосом.
— Я не хочу есть. Я не поеду. Отправляйтесь. — Теперь уже она разговаривала, не глядя на нас.
— Как же ты доберешься?
— Доберусь.
— Ну валяй, валяй, — сказал я как можно небрежнее и в подтверждение своей безучастности к этому неожиданному повороту дела спросил парня: — Как вас зовут? Вы мне понадобитесь.
— Меня зовут Дима, моя фамилия — Раздорский. Но вам я не понадоблюсь.
— Возьми у него координаты, — кивнул я Тале.
Я не хотел смотреть на них, и последнее, что я увидел, был дом. Вода лишила его прозрачности, и бревна отяжелели, стали снова плотными, точно обуглил их не огонь, а влага.
И только когда мы отъехали, до меня вдруг дошло: «Раздорский». Это был Вадим Раздорский.
— Ты знаешь, кто этот парень? — спросил я Ромку. — Это Раздорский.
— Правда? — отключенно удивился Рома. — Значит, он приехал. Вполне возможно. Я его живьем-то не видел никогда.
* * *
Я думал о Димкиной фразе: «Мы вкладываем в слова несколько значений, потому что совместное присутствие этих значений в сознании может быть источником прекрасного…» И дальше о науке.
Собственно, когда я ратую за подтекстный, может, иронический диалог, за разговор без прямой назывательности — это и есть поиски прекрасного. Особенно сегодня. А может, мне повести моих героев на туманную эстакаду и заставить их говорить о науке и искусстве этими словами? И там, где слова обретут единозначность, пойдет речь о науке, а где многозначность — о чувствах? Это и будет лирическая сцена, но на туманные мои подмостки выйдут сегодняшние персонажи — ученые, для которых жизнь ни в одном ее движении немыслима без их дела.