Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как вернувшись из Харькова в Край раз и навсегда, как мне казалось, определившись с линией судьбы, я шла встречать тебя к воротам больницы – в белом сарафане, с волосами, собранными в прическу, словно на выпускном – полбаллончика лака ушло… В больничном саду ветки шелковиц ломились от темных, тяжелых ягод, и как пять лет назад, ты срывал их и бережно клал в мои приоткрытые губы, стараясь не капнуть соком на сарафан. Солнце било сквозь листву. Так и запомнился тот день в жарком слепящем свете и кипении бьющих по глазам красок, зеленой, фиолетовой, голубой, из которых выныривало твое лицо.
– Когда мы поженимся? – спросил ты.
А я засмеялась в ответ счастливым уплывающим смехом:
– Мы уже женаты, глупый, ты разве не понял? Женатее не бывает…
Ночью под понимающим взглядом администратора мы заселились в городскую гостинницу, точно заправские прелюбодеи. В голой комнате я присела перед зеркалом вытащить шпильки из намертво залакированных волос, ты подошел и стал у меня за спиной. У одной шпильки кончик был отломан, оцарапал шею. Капля крови, круглая, как бусинка, налилась в ключичной ямке. Ты протянул руку ее смахнуть, поднял ко рту и слизнул красную капельку с пальца, как если бы моя кровь была твоей собственной. Я посмотрела на тебя сквозь зеркало, без улыбки: «Ну вот и все. Мы с тобою одной крови. Ты и я».
Кем мы были? Кем стали? Кем остаемся? Есть ли в нас что-то непреходящее, – или бывшее и будущее всего лишь рябь на воде. Существуем ли мы как целое, в осколках, в которые обратилась наша жизнь, история, память? Так далеко разведены мы, так отсечены друг от друга наши судьбы… Но если ты – это ты, а я – это я, если сила взаимного притяжения по-прежнему соединяет нас поверх разделяющего времени и пространства, то мы действительно существуем.
И я поднимаю лицо к Богу, в которого не верю, и благодарю Его. Не за помощь, посланную мне, но за то, что я существую. Нараспев, как молитву, повторяю строки из еще одной соединяющей нас книги: «Даже память не обязательна для любви. Есть земля живых и земля мертвых, и мост между ними – любовь, единственный смысл, единственное спасение».
Я возвращаюсь домой.
– Что случилось? Кто это звонил? – спрашивает мама.
– Это Русик звонил, мама, все будет хорошо. Теперь все будет хорошо! Такой подарок на день рождения! Пойдем на улицу! – зову, тормошу я ее, мне снова хочется солнца, жизни, тепла. Она бурчит, отнекивается, но все-таки выходит вместе со мной во двор. Я иду рядом с ней и чувствую, словно продолжение нашего разговора с Русланом, тонкую золотую нить, протянутую между нами. Вот идет моя мама. Мы безнадежно далеки друг от друга в моем здравии и ее болезни. Но она моя мама. И я ее люблю. Только это имеет значение.
Мы выходим во двор. Мама опускается на лавочку в лопухах, недовольно щурится и бормочет что-то свое, но постепенно ее лицо смягчается, расслабляется под теплыми, бьющими скволь листву лучами, и она кажется почти счастливой в этом бледно-зеленом обрамлении, в просветах которого виден остов старого пешеходного моста через железнодорожные пути.
И так же живо и мгновенно, как любовь к ней, я ощущаю свою любовь к этому городу, к этой земле, и ее ответную наполненность любовью. Война выжгла все лишнее, ненужное, невозможное между людьми: скуку, уныние, провинциальную предопределенность ходить по кругу раз и навсегда заданных вещей. Война не пощадила ничего, кроме любви. Здесь остались старички и старушки, неразлучные, как гоголевские старосветские помещики. Взрослые дети больных родителей. И другие, обреченные и обрекающие себя смертельной опасности безо всякой причины. И нет, и не может быть никакого другого ответа на заданный мной вопрос, кроме одного, не понятого мною, но врезавшегося в память помимо моей воли: «А когда преумножился грех, стала преизобиловать благодать». И во всемирности этого нового потопа, этих дивных родников, бьющих на выжженных огнем пустырях, я ощущаю в себе неведомые ранее пространства и дали. Мне кажется, что я – больше, чем я, больше всего, что знаю о себе или не знаю. Что я могу вместить и ненависть, и любовь, протянуть руку и соединить невозможное, разорванное, разломанное. В это самое мгновение, когда мне становятся видны цель, путь и предназначение моей жизни на многие долгие дни и годы вперед, на дороге, проходящей мимо нашего дома, начинает тарахтеть грузовик. Словно сигнал, подтверждение, знак того, что мне предстоит отправиться в путь. Я улыбаюсь своей детской готовности поверить в любую примету, если она совпадает с моим ожиданием, и срываю с куста запоздалые ягоды малины, сладкие, как обретенная надежда. Я жива. Я все еще могу изменить. Я соберу эти осколки.
Париж. Август 2014. Четвертое письмо
… Ты, конечно, помнишь, что Сковорода завещал написать у себя на могиле «Мир ловил меня, но не поймал», я думаю, только этой заповедью и можно жить в такие времена, как наше. Быть легким, бедным и пустым, чтобы тебя не за что было ухватить. Лучше вообще не иметь сердца. Какие еще дети, о чем ты… Зачем мне сын? Чтобы отправить его убивать твоего сына? Чтобы самой отправиться убивать «ради лучшего будущего наших детей»? Нет, говорю я тебе, нет… Я не хочу себе «простого женского счастья» такой ценою. Вам меня не поймать…
И кстати, можно многое сказать о развитии украинского самосознания по смещению фокуса национальной культуры с блаженного, бродячего космополита Григория Сковороды на Тараса Шевченко с его злой, неутолимой обидой.
Прежде чем задаваться вопросом о смысле жизни, неплохо определиться хотя бы со смыслом смерти. Идея первородного греха, «греха к смерти», независимо от того, как относиться к породившей ее религиозной системе, кажется мне пугающе точной метафорой нашего биологического существования. Мы не просто смертны, мы буквально пропитаны смертностью, как губка водой, она – основа основ. Предчувствию древних, запечатленному в тонком образе, приписываемом Гераклиту, о том, что одна и та же струна натянута на луке и на лире, потому что жизнь и смерть неразделимы, современная биология дает совершенно определенное, молекулярное наполнение. Квинтэссенцией этой неразделимости является механизм апоптоза, регулируемой, запрограммированной гибели клеток – необходимой для нашего роста, развития, обновления. Нашей жизни, в конце концов.
Клетка постарела, испортилась, повреждена да просто не нужна больше в данном месте в данное время – организм подает ей знак, выделяя специальные сигнальные молекулы, факторы апоптоза, и она послушно запускает механизм самоуничтожения. Или не запускает… Этот путь, как и многие другие, бывает поврежден при злокачественном перерождении. Но рак – это все-таки болезнь, а нормой для клеток является именно нерассуждающее, поистине самурайское послушание «до смерти». Жизнь организма, как целого, покупается ценою смерти отдельных его элементов. Но где оно, то «целое», до которого нужно подняться нам, чтобы увидеть смысл собственного конца?
В клетках существуют специальные белки – каспазы, похожие на ферменты нашего пищеварительного тракта, расщепляющие белки. В здоровой клетке они находятся в неактивной форме, но сигнал, полученный от «рецепторов смерти» (это не метафора – именно так их называют в научной литературе), активирует этот сигнальный путь, и клетка буквально переваривает саму себя с помощью этих молекул.